Голубой зверь (Воспоминания) — страница 35 из 40

. Смирнов пробовал оправдаться и пересказал вкратце наш с ним разговор, обозначив меня как одного очень уважаемого им человека.

После суда я участвовал в организации писем в защиту Синявского и Даниэля и протестов против приговора. Такие письма с протестами, одиночные и коллективные, мы писали, собирая подписи среди людей своего круга, на протяжении следующего десятилетия, ознаменовавшегося усилением политических репрессий. Нас называли «подписантами». Нас преследовали и наказывали, но каждого в разной степени. Меня не пускали за границу, но я продолжал работать, хотя и не вполне легально: я занимал 17 лет конкурсную должность заведующего Сектором, но в обход закона меня на нее не переизбрали. Для того, чтобы пройти конкурс снова, я должен был бы представить характеристику за подписями треугольника, удостоверяющую мою благонадежность. Этого институтское начальство, периодически вызывавшее меня для политических головомоек, делать не хотело. Но делали вид, что сойдет и так. И сходило. Как говорил Д. Самойлов, в России главная наука — «щелеведение», умение обходить правила. А попросту беззаконие.

Сотрудники Института и особенно нашего Сектора, подписавшие вместе со мной письма с протестами против политических приговоров, подвергались преследованиям более заметным. Тем, у кого не было степеней, не давали защитить уже готовые диссертации, а значит, и продолжали платить мизерную зарплату. Одна из сотрудниц Сектора, попавшая в такую ситуацию, сошла с ума, была завербована КГБ и писала на всех нас доносы совершенно фантастического содержания. Это не мешало вызывать многих для допросов на основании ее сообщений о том, что, например, на праздновании дня рождения в доме одного из коллег по Институту иностранка (по профессии зубной врач) пыталась за тысячу долларов купить у нее кандидатскую диссертацию по лингвистике (ту самую, которую ей не давали защитить как подпи- сантке, пока она не покаялась и не стала служить госбезопасности). Несчастная доносчица однажды перепугала так называемого начальника Отдела кадров — пред­ставителя КГБ в Институте, участвовавшего в ее вербовке. Она в припадке безумия боялась выйти из его кабинета. В отчаянии бывший бравый офицер вызвал скорую помощь. Когда происходило сокращение штатов в Институте, я предлагал ее уволить как давно уже не работающую. Директор с жаром отстаивал ее, признавая ценность ее вклада в деятельность Института.

Когда я в очередной раз говорил о необходимости дать возможность защитить кандидатскую диссертацию Д. М. Сегалу (он так и не дождался разрешения на защиту, уехал в Израиль и там заведует кафедрой) с тогдашним секретарем партбюро В. К. Волковым (после начала реформ избранным директором нашего Институга), тот ответил мне потоком остроумных метафор вроде: «У нас разрешен поворот только направо» и т. д.

Я уже говорил о том, что в писательской среде цинизм был заметен еще в довоенное время. В 1970-е — 1980-е годы он, а вовсе не марксизм, стал господству­ющей идеологией (она и потерпела поражение в холодной войне). А в той мере, в какой вся номенклатура (до реформы имевшая только бюрократическую власть, а потом приобретшая еще и банковский капитал и научившаяся заведовать распреде­лением фондов) была этой идеологией пронизана, цинизм и остается по инерции господствующим — он проник в верхи общества и там застыл, делая бывших партий­ных руководителей истовыми православными и бывших шпионов организаторами съезда эмигрантов.

Еще до начала реформ А. Д. Сахаров мне говорил, что он не понимает, как это представители элиты продолжают хотеть накапливать имущество. Ведь перед смертью о другом надо думать, не о том заботиться.

С Сахаровым (о взглядах которого я еще до его самиздатских текстов узнал от нашего общего друга М. Левина: тот давно мне рассказывал, как Сахаров мучится проблемой последствий ядерных взрывов) я впервые встретился по просьбе П. Л. Капицы в начале 1970-х годов. Оба физика состояли в переписке по политическим вопросам с эстонским правозащитником Эвальдом. Из-за его манифестов против него было возбуждено уголовное дело. Капица, у которого Эвальд просил помощи, поручил мне поговорить с Сахаровым о том, что можно для Эвальда сделать. Мы встретились с ним (он жил тогда еще в старой своей квартире возле курчатовского Института) и обсудили еще много других общественных проблем, волновавших нас обоих, кроме дела Эвальда (которому по просьбе Сахарова и Капицы я нашел адвоката, о чем сообщил ему по телефону, позвонив на службу: он не был арестован и не был уволен с работы, что для находившихся под политическим следствием в России было необыч­ным в то время). Пока я сидел у Сахарова, ему позвонили по поводу других политических процессов, на один из которых он собирался идти следующим утром, он был уже вовлечен полностью в правозащитную деятельность. Я не раз потом тревожил Андрея Дмитриевича по таким делам. Он безотказно выступал в роли скорой помощи после арестов или увольнений по причинам, которые были не только политическими, но иногда и религиозными. По моей просьбе он писал протест против вторичного ареста Дандарона — монгольского буддиста, признанного очередным воплощением Будды по определенным приметам. Встреченные мной на буддийском празднике в Забайкалье ламы мне рассказывали, что, попав в сталинское время в один с ним лагерь, они имели возможность обучить его тибетскому языку (священному в северном буддизме), так что из лагеря он вышел уже специалистом в этой области (потом он работал научным сотрудником по исследованию тибетских рукописей, подарил мне свою публикацию с надписью по-тибетски). Его обвинили в организации незаконной буддийской группы и в совершении обрядов в домашней обстановке (тогда это запрещалось законом, среди других мне на это жаловался М. Бахтин: по болезни он не мог ходить в православную церковь, а к нему домой священник прийти не имел права). Протест Сахарова не помог, второго ареста Дандарон не выдержал и погиб в заключении.

Мы обсуждали с Сахаровым составленный им текст призыва к отмене смертной казни, под которым он собирал подписи (в последние годы мне много пришлось думать на эти темы, работая в комиссии по помилованию, куда меня привлек ее председатель А. И. Приставкин). Его волновал больше нравственный аспект происходящего, чем собственно политический. Он превосходил всех политиков, с которыми имел дело, именно своим выходом за пределы собственно политики как таковой. И в его рассуждениях о Советском Союзе главным было то, как проблемы страны он осмыслил в контексте более общем — всемирном. Мне кажутся очень важными его мысли о мировом правительстве, которые часто даже пылкие его почитатели обходят молчанием. А ведь очевидно, что за расцветом национального безумия, в том числе и русского, которое пришлось на конец века, последует необходимое решение общих проблем. Все они давно переросли границы не только наций, но и больших многона­циональных государств. Мы много говорили об этом с Капицей, который был под большим впечатлением работ Римского клуба, доказывавшего, что экологические и демографические трудности вместе с опасностью ядерного заражения и исчерпания минеральных ресурсов могут поставить существование всего человечества под угрозу уже в первой половине наступающего столетия. Капица пытался еще двадцать пять лет назад обратить на это внимание наших властей и нашей общественности. Мне тогда же случалось убедиться, что большинству наших правозащитников эта пробле­матика была чужда Об этом мало думают и сейчас, когда разбазаривание ресурсов в нашей стране стало особенно ощутимым, как и другие опасности, от которых предостерегал Римский клуб. Спасение человечества как вида, биологически необхо­димое и потому неминуемое, может быть достигнуто только тогда, когда все основные вопросы, включая экономические, будут регулироваться во всемирном масштабе. Это исподволь уже начинает происходить, несмотря на все неумное сопротивление одних и еще менее понятное равнодушие других. Я должен, правда, сказать, что, побывав впервые в октябре 1994 г. в Словении на семинаре Организации Объединенных Наций возле Бледа (там мы готовили предложения для будущей встречи в верхах всех стран в Копенгагене в марте 1995 г.), я понял, как трудно работать этой организации, пока объединяющей не столько нации, сколько их правительства. И тем не менее Даг Хаммаршельд (бывший и одаренным поэтом) и У Тан показали, что ООН не бессильна. Сахаров в его всемирном масштабе размышлений и здесь был выше подавляющего большинства своих современников.

Я думаю, что одна из разгадок его личности, закрытой даже от близких людей, была в его скрытой религиозности особого рода. Когда он кончил вторую из своих сухумских лекций, Люся Боннэр спросила его: «Андрей, а ты ничего не говорил о Боге, где его место на этой картине?» Он ответил: «Бог — это такое большое, разве можно о Нем говорить по поводу таких сравнительно малозначительных вещей, как про­странство и время?» Подробнее о своем отношении к религии Сахаров говорил во время нашей многочасовой беседы с Н. Берберовой в редакции «Литературной газеты» осенью 1989-го года за два месяца до его смерти. Я знал всего лишь несколько человек, отношение которых к религии определялось не формальными правилами церкви и вероисповедания, а всем их внутренним миром и поведением. К их числу вместе с Пастернаком и Генрихом Беллем я отношу и Сахарова.


25

Я давно задумывался о ходе нашей истории и дал себе слово, что, когда начнутся существенные перемены, я не откажусь от участия в политических событиях. Поэтому, когда в самом конце 1988-го года перед очередной поездкой с лекциями в Америку со мной заговорили о выдвижении моей кандидатуры от Академии наук на выборах в народные депутаты СССР, после некоторых колебаний я согласился. Потом я узнал, что Президиум Академии наук вычеркнул из списков кандидатов меня, как и других по прошлым меркам нежелательных кандидатов (Президент Академии перед тем вмешивался и в процедуру избрания членов Академии: меня несколько раз провали­вали на академических выборах, тогда под нажимом начальства, как видно из записей разговоров Президента Академии Марчука с будущими избирателями). Сотрудники институтов Академии (как мне говорили, общим числом едва ли не больше миллиона человек) высказались против этих ограничений. Была устроена демонстрация с протестами. Избранные институтами выборщики (выборы были по той непрямой системе, за которую в школьных учебниках раньше ругали царское правительство, впрочем, в других странах я часто встречаю такую систему) провалили многих официальных кандидатов, и наши кандидатуры оппозиционного списка прошли на дополнительных выборах. По числу поданных на этих выборах по институтам Акаде­мии голосов я разделил второе и третье место с С. С. Аверинцевым. За нас проголо­совало больше людей, чем за Сахарова, что говорит не о наших достоинствах, а о недостатках системы выборов: Сахарова знали все, в том числе и многие его противники из официальной публики, а нас они знали недостаточно. В мае я вернулся в Москву, прервав свой американский курс лекций, чтобы участвовать в депутатских собраниях перед съездом. Мы встречались в Доме Ученых. Наутро после моего приезда в Москву, когда я первый