Голубой зверь (Воспоминания) — страница 37 из 40

Впечатления от этих дней я тогда же описал в стихах, которые таким печатным органам, как «Знамя», где я состою в редакционном совете, не показались своевре­менными:


Хасбулатов Лукьянову звонил о штурме

Белого Дома. Я сидел у того в кабинете

На второй день путча в Кремле, и тюрьмы

Гадали, кто попадет в них: те или эти.


В Александровском саду солдаты цепью

Рассыпались. Мимо них прошли депутаты,

Чтобы военному великолепью

В центре города помешать попытаться.


Кремль был пустынен, как после взрыва

Нейтронной бомбы. Не слышно ни звука.

Соборы свидетельствуют молчаливо.

Вглядываясь — дальнозорко или близоруко?..


Знаете, соборы, что ближе к рассвету

Патриарх помолится: пусть не будет братоубийства.

Но кто услышит молитву эту

Самой бессонной ночью российской?


Лукьянов Хасбулатову: «Мне сказал Язов,

Что штурма не будет». Но все это — враки,

И в Белом Доме не хватало противогазов

На случай химической их атаки:


Применили бы черемуху, а на крышу

Высадили бы десант воздушный...

Трехцветный флаг поднимайте выше!

Нас не пересилят, нас не удушат.


Мы говорили с балкона Белого Дома,

И, словно на дне рождения, друзья были с нами тоже.

Русская история начинала выглядеть по-другому,

Об этом позаботились лучшие из молодежи,


С утра девятнадцатого строившие баррикады

Не по приказу, а потому, что — дальше не пустим!

Не будет отката, не испугают бригады

Кагэбэшников, и перед устьем


Свободы, впадающей в Москва-реку, мы остановим

Танки, бронетранспортеры и группу «Альфа».

На асфальт прольется кровь, и над изголовьем

Погибших — неказистые цветы: ромашки да мальвы.


А зимой, говорят, будет голод,

Иностранная помощь, карточки, подорожанье.

Но тюрьмы шатаются, но лед расколот.

Мы — граждане России, а не каторжане.


Когда путч провалился, я продолжал ежедневно, как и в предыдущие дни, участ­вовать в собраниях нашей группы депутатов, оказавшейся действенной в трудные дни. Я приготовил для обсуждения проект декрета о свободе от страха. В нем речь шла о роспуске КГБ и мерах по обеспечению истинных свобод. Я показывал текст депутатам, считавшимся либеральными или демократическими. Часть из них отказалась всерьез о нем говорить, называя его нереальным или наивным. Единственный человек, прямо выхвативший у меня мой проект и сказавший, что он думал о чем-то похожем, был Бакатин, только что назначенный министром этого заведения и собиравшийся сильно его сократить. Я его увидел в приемной Горбачева, куда меня попросили приехать в воскресенье через три дня после его возвращения из Фороса. Горбачев то ли в самом деле был в полувменяемом состоянии, то ли прикидывался: поговорить с ним не удалось. А с Бакатиным мы толковали долго. Мы коснулись и убийства отца Алексан­дра Меня, которого я близко знал (последний раз он заезжал ко мне на работу в Библиотеку иностранной литературы всего за несколько дней до своей гибели, мы обсуждали с ним ситуацию в стране, он сказал мне: «Горбачев выскочил на ходу из поезда, который идет под откос», он имел в виду партию, но теперь его слова можно понимать и расширительно). Я спросил Бакатина, не мог ли кто-нибудь в тогда им возглавлявшемся министерстве на уровне заведующих отделами быть замешанным в убийстве. Он ответил: «На этом уровне — нет, а вот на самом высоком уровне...» Я после этого написал повторный депутатский запрос двум министерствам о ходе расследования. Его подписало и еще несколько депутатов, среди них Попов и Аверин­цев. Нам ответил какой-то чиновник длинно и невнятно, поразило меня в его ответе то, что «из-за применения недозволенных мер при ведении следствия» (это уже в наше-то время!) какие-то невиновные в убийстве люди дали ложные показания о том, что они в нем замешаны. Кому это было нужно и почему совсем недавно мы узнали, что следствие по делу отца Александра Меня прекращено? Я теряюсь в догадках, в любом случае неблагоприятных по отношению к тем министерствам и государствен­ным деятелям, которые отвечали за это следствие или обещали следить за его ходом.

Отец Александр был из числа немногих известных мне людей православной церкви прежнего времени, никак не причастных к прошлому режиму. В архивах найдено письмо Андропова (тогдашнего министра ГБ) середины 1970-х годов, где об отце Александре говорится как о главном враге государства в православной церкви (из-за его экуменических устремлений или приписывавшихся ему намерений что-то делать в этом направлении, которое и сейчас становится все менее популярным по мере роста националистических настроений). Отец Александр был обуреваем планами реальной общественной деятельности. Я помогал ему в создании общества «Культур­ное возрождение» и по его просьбе стал первым его председателем. По его мысли оно должно было отделить полностью восстановление русской и других национальных культур от шовинизма. В этом духе он провел в нашей Библиотеке свою беседу на людях с приехавшим специально1 для этого мусульманским священником. Они обсуж­дали общее в отношении к Богу, что могло бы объединить приверженцев разных религий. В молодости отец Александр, когда я впервые его встретил, светился веселостью (есть кадры, снимавшиеся Каликом для его документального фильма о любви, где запечатлен этот ослепительно лучезарный облик). В последние годы я видел на нем отсвет предстоявшего мученичества, на него легла тень будущей беды.

Я невольно сравниваю его судьбу с участью польского католического священника Попелюшко. На его проповедь меня привели мои друзья, входившие в Солидарность, тогда еще подпольную: я приехал в Польшу (благодаря настойчивости варшавских коллег, с которыми мы занимались афазией: они добились от московского начальства разрешения на мою поездку) сразу после отмены военного положения. Когда мы подходили к собору, над ним кружился военный вертолет. Собор постепенно окру­жали ряды милиционеров. Меня познакомили с Попелюшко. Он обо мне слышал от общих друзей. Проявил большую заботливость. Перед началом проповеди нашел меня внутри собора, спросил, не повредит ли мне, что я на виду, может, лучше встать в более укромное место. Его проповедь была откровенно политической. За словами двух священников следовало то, что я не видел и не слышал раньше. Мы бы назвали это религиозным музыкально-поэтическим вечером. Все собравшиеся (а их было множе­ство: на праздник Богоматери Ченстоховской пришли группы рабочих из разных городов) вместе пели религиозные гимны и патриотические песни, их текст высвечи­вался на транспарантах. Перед тем, как мы разошлись, настоятель собора нас предупредил, что надо соблюдать осторожность. После того, что мы слышали в храме, все должны вести себя достойно. Его напутствие произвело впечатление. Через ряды милиции проходили спокойно. Но в следующий раз, когда я спустя три года проездом через Варшаву был в этом храме, я видел уже не Попелюшко, а его могилу.

Борьба с тоталитаризмом совсем не бескровна. Погибли Мень и Попелюшко. Погиб и Сахаров. Он прожил бы много дольше, если бы не перенесенные им надруга­тельства в горьковских больницах (когда я увидел его после возвращения из ссылки, перемена в нем меня потрясла: он долго отходил после испытанных им страданий).


26

В начале первого съезда предпринимались попытки сформировать независимые парламентские комитеты. Е. П.'Велихов, знавший меня по работе в Научном Совете «Сознание», предложил мне войти в Комиссию по контролю за армией и КГБ. Я ему излагал свои мысли о необходимости демилитаризации нашего общества. Он говорил уже и другим депутатам, что я буду работать в его комитете. А кончилось дело тем, что и сам Велихов не возглавил комитета и я в него не вошел

Из нескольких комитетов и комиссий, где я соглашался работать, меня включили только в комиссию по языку и культуре. Я стал готовить проект закона о языках. Для участия в нашей небольшой рабочей группе, которую мне поручили, удалось привлечь нескольких хороших лингвистов: специалиста по самодийским и другим уральским языкам Е. А. Хелимского, одного из самых одаренных молодых ученых, продолжавших в нашем Институте славяноведения направление Иллича-Свитыча, В. П Григорьева, с которым мы когда-то работали вместе в журнале. Наибольшей и неожиданной для меня трудностью оказалась необходимость преодолеть традицию, унаследованную от прошлого времени: все законы готовились небольшой группой чиновников-юристов, совсем не знавших предмета, о котором шла речь в проекте. Согласовать их действия с нашими было трудно. Но нам это удалось и наш проект был принят съездом осенью 1990 года, хотя через год с небольшим после развала Союза вся проделанная нами работа потеряла смысл. По тому, как нам в своей группе, на комиссии и при более широких обсуждениях удалось разрешить противоречия, я видел что тогда еще оставались очень большие возможности не разрушать полностью сложившиеся связи между частями всего сообщества или содружества республик. Правда, я получил сердитое письмо от эстонских коллег по поводу места, которое в нашем законе отводилось русскому языку как средству общения. Но я думаю, что найденный нами баланс между русским и другими языками был относительно объективным. Я всегда вспоминаю одну поездку в Вильнюс еще до начала реформ. После очередной прочи­танной мной лекции по балтийской мифологии литовские друзья мне сказали, что меня хотел бы видеть один из литовских националистов-подполыциков, скрывающих­ся в лесах. Я высказал опасение, что его могут арестовать, если увидят в моей гостинице. Мы встретились возле нее и довольно долго разговаривали с ним на прогулке. Он сказал мне, что он и его друзья с пользой для себя читают работы по балтийской филологии, которые мы печатаем в Москве (к тому времени в нашем Институте удалось наладить регулярную серию по этой области исследований). Более того, сказал мне мой собеседник, для нас русский язык — главный способ получения сведений о внешнем мире. Иностранные книги до нас не доходят, мы все читаем в русском переводе. Это свидетельство значимости русского языка, услышанное от литовского патриота-националиста, для меня остается ориентиром, когда приходится обсуждать такие проблемы.