Отец был знаком со многими из верхушки советского режима: такие люди тогда заигрывали с писателями. Отец был на приеме, устроенном Троцким после удачной охоты (книгу Троцкого с дружелюбной надписью уничтожил после споров с мамой по ее настоянию). Нередко виделся с Фрунзе. Присутствовал при разговоре Радека с Пильняком, когда Радек рассказал, что Фрунзе зарезали, а Пильняк тут же решил писать об этом. Отец, тогда с Пильняком друживший, отговаривал его ввязываться в политическую борьбу, но Пильняк был уверен в себе.
Проведя первую треть жизни в Азиатской части России, отец не знал, что такое антисемитизм. По его словам, в русских деревнях неприязни к евреям не было. Для него антисемитизм оставался странным городским извращением, о котором он узнал только в Петрограде и Москве. В разговоре со мной с удивлением вспоминал реплику Куйбышева в одну из встреч с «вождями» еще во времена нэпа. Стоя с отцом в коридоре и глядя с ним на сидящих за столом, Куйбышев говорит ему: «Всеволод, мы же русские люди. А кто нами правит? Одни евреи». Я полагаю, что вся группа, первоначально поддерживавшая Сталина, а потом с ним поссорившаяся и частично им уничтоженная, была настроена шовинистически (их идеологию Сталин потом и усвоил после термидора, как до 1 ого воспринял многие лозунги Троцкого: собственных мыслей в этой голове не бывало). Когда в газетах началась антисемитская кампания против «космополитов», отец, гуляя со мной под Москвой, говорил мне о ней с отвращением. Он вспоминал о судьбе Испании, потерявшей положение первостепенной державы после изгнания евреев, и предрекал такую же участь нашей стране, если антисемиты возобладают.
В разговорах военных лет отец был со мной откровенен. Он считал, что всему их поколению не дали сделать то, что они могли. В его архиве я нашел много начатых набросков, не доведенных до конца. Он сам пишет в одном из них, что судьба других написанных вещей не располагает к тому, чтобы дописывать начатое. Последние годы он нет-нет да уезжал от опротивевшей ему московской суеты в горы — в Коктебель или Ала-Тау, сам геологическим молотком выбивал глыбы камней, которыми была завалена дача в Переделкине. Одно из путешествий по Забайкалью летом 1958 года мы проделали вместе. Он был прирожденным скитальцем. В нем была жажда странствий, бытовая неизбалованность, простота в обращении с людьми. Как-то мы поздно вечером приехали в старообрядческое село. Председатель колхоза пил по случаю праздника, другим до нас не было дела. Нам предложили расположиться на ночь на столах в сельсовете. Отец тут же устроился на ночлег (нам не дали ни одеял, ни простынь, ни подушек), а ему было уже за шестьдесят.
Как Паустовский, в те годы часто у нас бывавший, отец старался помочь росткам новой литературной общественности, председательствовал на знаменитом обсуждении Дудинцева, где выступал Паустовский, писал для «Тарусских страниц» предисловие к публикации Цветаевой (ее он очень высоко ценил еще по тем временам, когда после ее самоубийства ее стихи собирал Крученых). Белла Ахмадулина нередко вспоминала о поддержке, которую он оказал ей, как и многим другим студентам Литературного института. Он подписал письмо в защиту новой литературы и искусства, когда на них стал нападать потерявший голову от одури власти, как Санчо Панса в губернаторах, Хрущев.
Отец тяжело умирал от метастазов раковой опухоли. Я и мама по очереди были с ним в больнице. К нему возвращались мистические образы юности. Я пытался передать их в стихах его памяти, написанных 30 лет назад:
Не спится мне, а засыпаю — снится
Такой же сон, которым бредил ты,
Когда плыла рублевская больница
Непроходимым морем темноты,
И годы странствий проплывали мимо,
И на тебя глядели из зеркал
Глаза несчастного Артура Пима,
Как ты себя когда-то называл,
И звери выходили на поляны,
Где ты прислушивался к росту трав,
А в Индии кричали обезьяны.
За сотни верст паломника узнав.
Ты разговариваешь с Бодхисатвой,
И взгляд твой видит в сумраке его.
Твои поля с неконченною жатвой
Благословляет это божество.
Приходит он к тебе высотным зданьем
И говорит о славе и судьбе.
Быть может, жизнь была его заданьем.
Как в детстве раннем сказано тебе.
Но август застилает черной тучей
К тебе спускающийся небосвод.
Больница, словно спящий дом плавучий,
Как пароход, тебя от нас несет.
Всю ночь мне чудилось: я умираю,
А это значит — умираешь ты.
К какому неизведанному краю
Тебя уносит море темноты?
Последнее из путешествий явью
Оказывается, хоть это — сон,
Навет, обман, и как мне силу навью
Заклясть словами, чтоб ты был спасен?
Но солнце-то еще не закатилось,
И, как на вахте, не сдается дух.
Все время возвращают «Наутилус», —
Как капитан, ты произносишь вслух.
Река с ее водою неживою,
Палаты погребальная ладья.
«Переплывет один». Сейчас нас двое,
И в сумраке больничном ты да я.
Но здесь опять стираются границы,
Нет смерти, нет гробницы и плиты.
Не спится мне, а засыпаю — снится
Такой же сон, которым бредил ты.
5
Из «Серапионовых братьев» отца больше всех ценил Зощенко. Их литературные взаимоотношения были несимметричными. В их молодости Зощенко, как видно из дневниковых записей К. Чуковского, безоговорочно признавал отца самым способным прозаиком. А отцу казалось, что у Зощенко слишком бедный язык. «Понимает ли это он сам?» — спрашивал отец с недоумением. Позже я понял, что отец ошибался, считая богатство словаря критерием, по которому всегда можно оценивать писателя. Зощенко в его вещах, написанных как бы от лица его героев, нужно было ровно столько слов, сколько они могли знать.
Как и другие серапионы, начинавшие писать сказом, Зощенко языком живо интересовался. Вдова Стенича мне рассказывала, что его очень занимал словарь затеянного Стеничем перевода «Улисса» Джойса. Он говорил Стеничу, что будет подбирать для него словечки. Арест Стенича оборвал его работу.
Я познакомился с Зощенко, когда мы перед самой войной (летом 1940 года) были в Коктебеле. Мы пришли с отцом вдвоем на территорию, принадлежавшую Ленинградскому отделению Литфонда (а мы жили на Московской земле, уделы воссоединились только после войны). Осталось в памяти, что Зощенко (чье очень смуглое лицо с родинкой и чрезвычайно печальный взор, не просветляющийся и при улыбке, тогда запомнил) жил в светлом помещении, стоявшем на возвышенности. У Зощенко тогда сложилось впечатление, что у меня сильный характер и я держу родителей в ежовых рукавицах (так, посмеиваясь, рассказывал он несколько лет спустя). От этого времени у меня остался его подарок — «Рассказы о Ленине», с его надписью. Мы все любили его истории о советских коммуналках и инвалидах Гаврилычах, в них живущих: от его черного юмора было рукой подать до абсурда хармсовской прозы. А его нравоучения уже тогда не были мне по вкусу.
Снова мы встретились, когда весной 1943 года Зощенко из алма-атинской эвакуации вернулся в Москву. Придя к нам, он рассказывал о том, как он часто встречался с сыном Сталина Василием (потом строили догадки, не было ли это одной из причин того, что на Зощенко обрушился гнев диктатора). Зощенко любил рассказывать новеллы (его слово) из собственной жизни. Отец восхищался одной из них, где даму из того алма-атинского богемного круга, где «Васька» встречался с Зощенко и выпивал с ним, приревновал ее любовник, в приступе гнева сплющивший золотой браслет, который ей подарил другой мужчина.
Из таких новелл, как кажется, родилась книга «Перед восходом солнца». Я присутствовал в конце той же весны на первых ее чтениях. Слушателями были жившие тогда в Москве или оказавшиеся в ней в то время на пути в Ленинград из эвакуации Серапионовы братья и их жены: мои родители, Федины, Слонимские. Первое чтение, как я убедился из сохранившейся в дневнике записи, состоялось 9 мая в номере гостиницы «Москва», где остановился Зощенко. Я приведу эту короткую запись, принадлежавшую не мне сегодняшнему, а восьмикласснику, которому еще не исполнилось 14 лет: «Зощенко читал нам отрывки из своего романа о поисках несчастного происшествия, испортившего ему жизнь. Маленькие новеллы, составляющие содержание первых двух отделов, вступление, первая глава — все это сделано с замечательным мастерством. Он верит в свое открытие фанатически, говорит даже, что занимался врачеванием. Он, по-видимому, весь ушел в эту книгу. Когда он объясняет ее содержание, сюжетное развитие перед чтением отрывков, он буквально повторяет выражения и фразы, которые потом читает». И всему чтению, и отдельным отрывкам Зощенко предпосылал подробное объяснение причин, по которым он написал книгу. Он считал очень важным, что ему на собственном примере удалось открыть, откуда происходит нестерпимая тоска, всю жизнь его преследовавшая. Ему хотелось помочь другим людям, страдающим тем же недугом.
В своих вступительных пояснениях Зощенко говорил не только о ходе поисков первоначального потрясения, которым посвящена книга, но и об эпиграфах к каждому из разделов. Двустишие Бальмонта о крыльях бабочки, с которых стерлась пыль, он предварил словами: «Я перечитал очень пошлого поэта — Бальмонта, и нашел у него только две настоящие строчки». Не все присутствовавшие согласились с таким почти полным отрицанием Бальмонта, Федин стал возражать.
Следующее чтение состоялось через два дня, 11 мая на квартире у Федина в доме писателей в Лаврушинском переулке, где жила и наша семья. Здесь читались рассудительные части книги — те, что не были изданы тогда же (печатание книги в «Октябре» было прервано, и Зощенко подвергли первым поношениям в газетах и в Союзе писателей), а спустя много лет получили условный заголовок «Книга о разуме». Я и потом считал, что если некоторые из новелл начала книги принадлежат к шедеврам русской прозы, то и следующая часть, касающаяся бессознательной памяти, еще найдет себе внимательного читателя (теперь это уже начало сбываться). Соответствующую главку своей книги по истории науки о знаках я назвал заглавием сочинения Зощенко.