Голубые эшелоны — страница 10 из 68

Нине Георгиевне пришлось еще крепче обнять его жилистую шею.

Возле классного вагона Лец-Атаманов, запыхавшийся, но еще более настойчивый, напоследок крепко стиснул Нину Георгиевну и опустил на снег. В стороне от эшелона темнела потонувшая в снежных сугробах станция. Чуть приметный желтый огонек мерцал только в одном окне.

В дверях вагона стоял полковник Забачта и щурил глаза на желтое окно. Увидев сотника с Ниной Георгиевной, он иронически удивленным голосом сказал:

— Выходит, я был прав, когда говорил, что вы отправились на рандеву, а ваши друзья говорят, что вы уже сбежали.

Лец-Атаманов обозлился; полковник издевался над ним и даже не считал нужным скрывать это. С каким нажимом он сказал: «Сбежали». Какое право у этого наемника контролировать поступки истинного украинца? И он с сарказмом возразил:

— Голодной куме хлеб на уме. Лучше смотрели бы за тем, что творится в эшелоне. Вы даже не знаете, чей вагон прицепили к нам. Нина Георгиевна, вам угодно в вагон?

— Я совсем застыла.

— Об этом должен заботиться комендант эшелона, — бросил полковник. — Вашу руку! — И он ловко поднял Нину Георгиевну в тамбур.

6

В купе Лец-Атаманова, к его великому удивлению, сидели трое командиров и пьянствовали. На поставленном торчком чемодане Нины Георгиевны находились тарелка с колбасой и банка консервов, а в руках Светлицы была бутылка. Чемодан слегка раскрылся, и из него, готовые выпасть, белели какие-то листки бумаги, о которые вытирал себе руки старший Карюк. Напротив него сидел со скрипкой в левой руке делопроизводитель Чижик. На грязном, давно не бритом, жирном лице Чижика видны были только маленькие и тоже как будто грязные, посоловевшие глазки. Он, весь коротенький, как улей-дуплянка, был в старом засаленном кителе, в валенках и умильно, по-собачьи, глядел на кусок мяса и на стакан в руках Карюка.

Карюк, отводя стакан в сторону, тоном хозяина говорил:

— Сыграй еще одну, такую, знаешь, старинную, малороссийскую, чтобы плясать захотелось, тогда дам. Черт с тобой! Толку с тебя все равно не будет целую неделю.

Лец-Атаманов рассвирепел. Всегда он сдерживался, даже когда Чижик начинал пить запоем, старался не замечать этого, но сейчас сотник был охвачен нестерпимым желанием остаться наедине с Ниной Георгиевной и сказать со всей откровенностью, что он очарован ею.

— Прошу прощения, панове, вам тут что — ресторан?

Чижик захлопал глазами, смычок запрыгал в руке, как при каком-то пассаже на струнах, а губы зашевелились, роняя какие-то нескладные слова. Карюк и Светлица виновато поднялись, Лец-Атаманов с грохотом отодвинул дверь и крикнул:

— Освободить купе! Мерзость!

Карюк обиженно выпятил губу и уже из коридора огрызнулся:

— Я вам не мальчик, и вы мне не начальство. Подумаешь, когда сам волокет, так ничего!

Лец-Атаманов вспыхнул и кинулся к двери, но тут же сдержался и запер ее на защелку.

Не меньше возмущена была и Нина Георгиевна. Войдя в купе, она испуганно бросилась к своему чемодану, стоявшему торчком. Из него выглядывал уголок большого пакета.

— Они лазили в чемоданы. — Но, убедившись, что на полу, кроме серой бумаги, ничего не было, закончила уже спокойнее: — Они могли растащить мои вещи.

— Нет, до этого они пока не дошли, — возразил все еще раздраженно сотник. — Но все-таки проверьте.

Его самого заинтересовали бумажки, выглядывавшие из чемодана.

Но Нина Георгиевна уже, казалось, успокоилась и, заперев чемодан, задвинула его под столик. Потом, как бы извиняясь, улыбнулась:

— В самом деле, на что им мои рубашки?

Пока Нина Георгиевна приводила в порядок свою полку и снимала шубку, паровоз свистнул, дернул, и поезд снова захромал по занесенному снегом пути. Мелькнуло желтое пятно, и еще одна украинская станция осталась позади, а спереди приближался Збруч, а за ним что-то загадочное и темное, как ночь за окном.

Дверь купе была заперта, а по коридору кто-то топал, бегая взад и вперед. Теперь он скажет ей прямо.

— Нина Георгиевна…

Она вопросительно подняла на него свои голубые глаза.

— Нина Георгиевна…

Она не должна заподозрить его в банальном ухаживании, — нет, не должна, он должен сказать ей, что он не просто «прапорщик армейский», у него специальное образование, а будет и высшее, и даже признается, что женат, но теперь стал одиноким бобылем, а она не девочка, чтобы не понять, какие чувства вызывают у него ее голубые с серой поволокой глаза, ее, такие манящие, губы, ее тонкий с горбинкой нос и чуть приметная ямочка на подбородке. Когда Нина Георгиевна улыбалась, такие же ямочки появлялись у нее и на матовых щеках. «Я должен сказать, что наши дни, быть может, уже сочтены, и потому она должна простить мое безумное желание…»

— Нина Георгиевна…

Она чуть заметно улыбнулась и перебила:

— Простите, который час? Может, пора уже дать вам покой?

Он взглянул на руку.

— Без четверти одиннадцать. Я сейчас уйду и пожелаю вам спокойной ночи, но я хотел сказать…

Он опять подумал: «Сейчас она будет укладываться спать. Одна вот здесь, в четырех стенах, и дверь на замке…»

В дверь кто-то постучал громче обычного, и послышался взволнованный голос Рекала:

— Петрусь, отвори!

— Что там?

— Скорей!

Лец-Атаманов закусил нижнюю губу и сердито отодвинул дверь. В купе вошел Рекало.

— Простите, пани, вы еще не спите?

— Чего тебе?

— Знаменку заняли большевики.

— А не Григорьев? — удивилась Нина Георгиевна.

— Сперва Григорьев.

— Красные уже захватили Знаменку? — воскликнула Нина Георгиевна и, как показалось Рекалу, даже улыбнулась, но спохватилась и уже сочувственно добавила: — Сколько же там эшелонов ваших пропало?

— Да если так будем воевать, то, пожалуй, ненадолго нас хватит.

— Не разводи паники! — буркнул Лец-Атаманов.

Нина Георгиевна с видом полного безразличия отвернулась к окну. Рекало замялся.

— Слушай, Лец, там того… адъютант этот, или… полковник… Да пойдем, сам увидишь.

Почувствовав, что его тревожно дергают за рукав, Лец-Атаманов вышел в коридор. Нина Георгиевна быстро закрыла за ними дверь. Лец-Атаманов кинулся было назад, но Рекало опять дернул его за рукав:

— Да слушай же. Тут серьезное дело, а он… Знаменку заняли большевики.

— Ну, слыхал уже, не глухой.

— Слыхал. А что в Елисаветграде рабочие захватили станцию, тоже слыхал?

Лец-Атаманов широко раскрыл глаза и окаменел.

— В Елисаветграде? Значит, мы отрезаны?!

— Так я тебе еще скажу: Одесский полк из Цветкова двинул на Помощную. Вот тебе еще одна застава, — и он грубо выругался. — Что ж это выходит?

Лец-Атаманов стоял как громом пораженный. У него вдруг словно что-то оборвалось внутри и сплелось в клубок, который теперь подступал к горлу. «Что это, конец? — думал он бессвязно. — Такой бесславный?» От острой боли он вздрогнул всем телом, и горькая гримаса исказила лицо. Куда нее теперь деваться? Такой вопрос уже неоднократно приходил ему в голову. Он, словно заразу, гнал его от себя, потому что была еще какая-то надежда, ноги ступали еще по родной земле, а конец еще не определился. И вдруг из этого хаоса, из заметенных дорог, из соломенного дыма конец этот выступил четко и неумолимо. Вверх тормашками летели не только планы на посольство в Париже, на отцовское добро, а уже шла речь даже о его жизни. Аморфная масса, какою он считал своих земляков, начала уже кристаллизоваться, выкристаллизовалась. Новая сила, доныне неизвестная, уже встала с земли, вышла из мазанок, из задымленных заводов, разлилась вешним паводком по всей России, по всей Украине. Она гонит перед собой сотни эшелонов с остатками разбитого вдребезги старого мира. Их эшелон тоже бежит от этой грозной волны. Не таким представлялся ему этот день, когда он был еще студентом, когда с таким жаром распевал: «Ще не вмерла Україна…» А теперь его поезд мчится в глухой тупик. «Как это произошло? — спрашивал он себя, хватаясь за голову. — Ошиблись. Ошиблись! Не хватило нашим вожакам ума повернуть революцию на свои рельсы, и привели к… разбитому корыту. Не-ет, мы еще сила!» А перед глазами, как неумолимый рок, возникал образ рабочего в пулеметных лентах крест-накрест. Проклятье!

— Где полковник, где адъютант? Они знают уже?

— Знают.

— И что?

— Режутся в железку[6], а на прочее им наплевать. Может, даже рады нашему положению. Им что, их и за кордоном приютят. Слышишь, как хохочут?

Из соседнего купе действительно вырывались веселые выкрики и шлепки картами по столу.

— Тогда мы должны сами подумать, — сказал Лец-Атаманов, — надо в первую очередь среди казаков поднять дисциплину. Распущенность переходит границы. Часовых на месте — ни одного.

— Хорошо бы перевести на украинский язык устав внутренней службы по немецкому образцу.

— К чертовой матери твой устав! На первой же станции надо поднять казаков на ноги. Возможно, нам одним придется пробиваться через Елисаветград. А тут эта метель. И природа против нас! — Он рванул воротник жупана. — Дай водки!

— Так пошли к полковнику.

— Не хочу.

— Ну, тогда к Сокире. Он у себя.

Они вышли и, держась за поручни, перескочили в соседний вагон. На переходе, где под ногами лязгали, двигаясь, мостки, их, как ливнем, обсыпала вьюга, а студеный ветер пробился под одежду и заставил сотника зашипеть на манер паровоза. По тому, что перед глазами в желтой полосе света промелькнул только один телеграфный столб, Лец-Атаманов понял — поезд движется чересчур медленно, словно боясь приблизиться к Елисаветграду.

Из крайнего купе, перед которым они остановились, долетали мелодичные звуки скрипки. Рекало придержал Леца за рукав, но тот и сам остановился.

Знакомая мелодия песни, похожей на молитву, не раз слышанная на концертах, сразу полоснула его как ножом по сердцу. Наверно, так же она подействовала и на Рекала. Он, казалось, уже ничего не видел и не слышал вокруг себя.