Голубые эшелоны — страница 11 из 68

Наконец они отодвинули дверь. Хорунжий Сокира, коренастый парень с копной черных волос, дугами спадавших на лоб, сидел на диване, уронив голову на руки. Он только глянул исподлобья на вошедших, но позы не переменил. Чижик виновато опустил скрипку.

— Играй! — прикрикнул на него Сокира.

Чижик подбросил к подбородку скрипку, рассыпался глуповатым смешком и запиликал банальную полечку.

— Брось! «Ой, зійшла зоря вечеровая…»

С лица Чижика исчезла глупая ухмылка, он подошел к окну, зажмурился, положил смычок на струны, и в то же мгновенье даже лицо его изменилось. Круглые щеки как бы вытянулись, от носа к колючему подбородку подступили глубокие морщины, а свинцово-серые веки нервно задергались в такт смычку.

И снова звуки, раздиравшие сердце, наполнили купе.

— К черту! — заскрипел зубами Лец-Атаманов и в сердцах пнул ногой Чижика. — Нашли время нюни распускать. Никакая божья матерь не спасет нас, если не подоспеет на выручку Антанта! Огня, железа, а не молитв…

Чижик покорно опустил смычок, Сокира все еще тупо смотрел в пол. Молчал и Рекало. Лец-Атаманов раздраженно сделал несколько шагов между дверью и окном, каждый раз бесцеремонно тесня Чижика.

— Нам теперь не до сантиментов. На кол, в котлы этих предателей, этих равнодушных! Я бы их живьем закапывал в землю, как Ярема Вишневецкий… Чтобы и детям не повадно было…

Чувствуя себя виновником создавшегося настроения, Чижик снова вскинул смычок к скрипке. Рекало громко запел:

— Літа орел, літа сизий…

Лец-Атаманов сверкнул глазами; от раздольных, как степь, звуков у него вроде бы отлегло от сердца, даже подумалось: авось еще обойдется, они еще соберутся с силами, ударят на красных и добьются своего, еще будут властвовать. Но пока он витал в мечтах, под смычком Чижика опять тоскливо заплакала струна, и надежды начали таять, развеиваться, возвращалась реальная действительность, такая, что мороз подирал по коже. Хорошо, если они успеют вырваться, перескочить хотя бы Збруч, а если перехватят? И перед глазами опять возникли фигуры красных в кожаных куртках, перекрещенных пулеметными лентами.

Лец-Атаманов выхватил из сетки над диваном бутылку и осушил ее до дна.

Чижик все еще стоял с закрытыми глазами, остальные сидели понурясь.

Переходя назад через площадку, Лец-Атаманов пошатнулся. Хмель ударил уже ему в голову, но от этого не стало легче на душе. Напротив, его разбирала мутная злоба.

Разве он не срывал царские портреты? Не выступал против великодержавного Временного правительства? Даже против гетмана Скоропадского… А перед глазами мелькают пятиконечные звездочки, жертвенные лица, воодушевленные сказочной идеей пересоздания мира на новый лад. А что нового могут создать Петлюры, Карюки, Загнибеды?

В коридоре он остановился перед своим купе и тупо уставился на дверь. Пьяный мозг разжигал воображение, К чертям всякие условности! Он не желает больше себя мучить, теперь над ним нет ни суда, ни расправы!

В соседних купе было тихо, а может быть, потрескиванье расхлябанного вагона и перестук колес на стыках заглушали шум в этих купе. Свечка в фонаре догорела и теперь мигала из последних сил, бросая желтый круг только на потолок вагона. Лец-Атаманов взглянул вверх и заметил там след от пули. Это опять напомнило ему о смерти, которая ходит за их плечами, и он сильнее нажал на ручку двери. В купе Нины Георгиевны было темно, но Лец-Атаманов мысленно видел, как она лежит, устроив теплое гнездышко из его полушубка, и как из чуть приоткрытых губ выходят клубочки легкого пара. Он это так четко представил себе, что невольно наклонился. Но перед носом словно каменная стена стояла дверь.

— Нина Георгиевна, — приглушенно позвал он и с опаской, как вор, посмотрел по сторонам.

В коридоре было тихо. Тогда Лец-Атаманов еще тише, крадучись, подошел к дверям полковничьего купе и приложил ухо. За дверью слышался только разноголосый храп. Сотник вернулся обратно, осторожно постучал и прислушался, но, кроме частых ударов колес, разобрать ничего не смог. Ноги подгибались в коленях, а голова, казалось, кружилась в каком-то тумане.

— Нина Георгиевна, — прохрипел он опять и постучал уже смелее. Но когда представил себе, что сейчас должны высунуться головы из всех купе, отскочил к крайнему окну и начал вглядываться в темноту.

Свеча мигнула напоследок, и ночь густым мраком надвинулась на узкий коридор. Теперь искры, часто летевшие от паровоза, мимо окна, вырисовывались еще четче, превращая ночь в феерическую сказку.

Если бы сейчас открылась дверь в купе Нины Георгиевны, он задушил бы ее в своих объятиях, зацеловал, загрыз. Кровь все сильнее стучала в виски. К чертовой матери честность, мораль, этику! Все должно покоряться единственному закону — я хочу. А если хочешь — бери.

Все что ни делается — все к лучшему. Это была его повседневная философия. Лец-Атаманов ездил на ней, как на послушном старом коне. Каждому заранее определена его судьба. К чему же ломать голову над проблемой честности, если поступками управляет высшая сила. Во рту пересохло, губы пылали. Пусть силой, но он возьмет Нину Георгиевну! За спиной послышался шорох, и медленно, беззвучно дверь в одном купе отодвинулась. Лец-Атаманов оглянулся на шум и увидел в дверях белую фигуру. Он готов был закричать от несказанной радости, упасть тут же на колени и шептать слова, полные страсти: «Нина Георгиевна! Нина!…» Лец-Атаманов уже протянул вперед руки, но тут фигура отделилась от двери и, не замечая его, вдоль стенки подошла к другому купе. По ее движению Лец-Атаманов сообразил, что она не вышла, а подошла к двери, в которую он стучал. Фигура прислушалась и тоже легонько постучала.

— Нина Георгиевна! — послышался вкрадчивый голос. — Нина Георгиевна.

Лец-Атаманов, как кошка, подкрался и стал за спиной фигуры.

— Нина Георгиевна, вы слышите?

— А для чего она вам, пан полковник?

Это было так неожиданно, что белая фигура вся вскинулась, как от прикосновения раскаленного железа, но в ту же минуту саркастически рассмеялась:

— А вы на страже? Простите, вы сегодня, кажется, дежурный по дивизиону. Вот вы мне и нужны.

— Так меня зовут не Ниной Георгиевной, а Петром Марковичем.

— А я разве сказал — Нина? У меня, видите ли, ваши образы уже начали сливаться в один. Вы не знаете, мы скоро доползем до Елисавета?

И полковник, пятясь к своему купе, снова саркастически рассмеялся. Лец-Атаманов подошел к нему почти вплотную и сердито сказал:

— В Елисаветграде восстание! Вы об этом знаете?

— Я больше удивился бы, если б вы сказали обратное. Где вас искать, благородный рыцарь?

— Я буду у Рекала. Нужно поднять людей.

— Привыкайте, пан сотник. Еще будет не одно восстание. А сейчас, с вашего позволения, я еще немного посплю. Впереди нашего пошел эшелон с галичанами.

Полковник шмыгнул в купе, а сотник, понимая, что тот будет теперь прислушиваться, вышел в тамбур.

Откинув дверь, Лец-Атаманов посмотрел вперед. Вьюга уже не сыпала сверху снег, а только яростно выплясывала над эшелоном, металась через сугробы и стонала в щитах заграждения. На белом фоне черной массой вырисовывалась станция и какой-то длинный эшелон. Паровоз, сопя, попытался крикнуть, но подавился и через пять минут подошел к станции совсем молча.

Звонко зазвякали, перебегая от вагона к вагону, тарелки буферов.

7

Как и на предыдущей станции, свет мерцал только в одном окне. Из разбитых дверей вышел, как видно, дежурный по станции. В одном шаге от стены через весь перрон тянулся высокий сугроб. Дежурный по станции постоял перед сугробом, поочередно втягивая в воротник пальто то одно, то другое ухо, и, безнадежно махнув рукой, пошел назад. Из паровоза сердито зашипел пар и отогнал от колес назойливую метель. Потом от головы поезда отделилась черная фигура и, перепрыгнув через сугроб, скрылась в станционном здании. Лец-Атаманов, закурив за дверью папиросу, тоже соскочил в снег и, утопая по колени, направился к дежурному по станции.

Темные комнаты пронизывали тело холодом больше, чем сама вьюга. В кабинете начальника станции за грязным столом сидел сонный, взъерошенный дежурный и говорил машинисту:

— На каждой станции пробка. Вон какие-то комиссары путей уже с вечера стоят.

— А когда же вы расчистите? — спрашивал угрюмо машинист.

— Завтра, а может, и послезавтра. Как рабочие. А, пожалуй, скорее даже на третий день. Это ведь не от меня зависит — от ремонтного мастера.

— В чем дело? — спросил Лец-Атаманов, уже догадываясь и сам.

— Заносы, — ответил дежурный.

— А здесь хоть село какое-нибудь есть? — спросил машинист.

— Да, есть. Верстах в трех будет Графовка, а еще пять — и местечко.

— Ну, а телеграф работает?

— Куда там! Чтобы в такую метелицу да не повалило столбы. С обоих концов как обрезало.

— Ну, вы хоть знаете, что впереди, сзади? — допытывался Лец-Атаманов.

— Да мы и без телеграфа слышим. Уже от Знаменки наступают, а в Елисавете, говорят, бой и сейчас идет. Разве что метель чуть остановит, а может, и нет.

Желая, видимо, вызвать сочувствие, дежурный, поморгав на окно сонными глазами, добавил:

— Вот такая у нас служба. И служи — бьют, и не служи — бьют, бьют и денег не дают. Живи как хочешь.

— Ну, а Знаменку определенно заняли большевики?

— Говорю же, заняли; а может, и нет. Разве теперь может быть что-нибудь определенное?

Лец-Атаманов вышел на перрон. У стены жалобно стонал колокол, раскачиваемый ветром. На западе из-за сплошных диких туч просиял на минуту седой месяц, и на белом поле четко вырисовались занесенные снегом голубые эшелоны. Никаких признаков жизни не подавали даже всегда бодрые паровозы. Эшелоны безнадежно примерзли к рельсам, и это, видимо, мало кого волновало. Да и было ли еще кому волноваться? Лец-Атаманов прошел в другой конец паровоза. Два казака за это время забежали на станцию и быстро возвратились в свои вагоны. Сотник, проваливаясь в снегу, тоже пошел вдоль состава. Уже когда он миновал классный вагон, позади послышался гомон. Лец-Атаманов оглянулся. В этот момент дверь классного вагона с грохотом распахнулась, оттуда показалась чубатая голова, за нею — пояс, сапоги, и все это шлепнулось и утонуло в снегу, а вдогонку прозвучал выстрел.