Нина Георгиевна высвободила локоть и сухо сказала:
— Я не хочу вам мешать, пан сотник. Я лучше побуду в коридоре.
Сотник засуетился:
— Простите, я вас обидел? Извините, никак не хотел этого. Я еще не знаю, кто вы, но слышу чудесный украинский выговор. Разве можно сомневаться, что вы настоящая украинка? Так у кого же больше прав на ваше общество — у меня или у какого-то Забачты?
— А куда вы направляетесь? Кажется, уже недалеко Збруч, — сказала Нина Георгиевна.
Сотник задержал дыхание, чтобы подавить горький вздох.
— Галиция тоже Украина, сумеем договориться и с ЗУНР[1], ведь мы кровная родня. А Петрушевич подлинный диктатор: хочешь иметь свою Украину — бей поляков! И его понимают, не то что наши чертовы мужики.
— А говорят, в Дрогобыче и галичане, и поляки выступают сообща.
— Ну это, должно быть, рабочие. На месте виднее будет. Вам холодно? Возьмите мой полушубок. Пожалуйста!
Он накинул на ее круглые плечи полушубок и придержал его спереди. Нина Георгиевна холодно глянула на него через плечо. Лицо сотника стало хищным, жадным. Она молча развела его руки и отошла. Сотник покраснел, выпрямился, потом сорвал шапку, тряхнул своими черными волосами и, отворотясь к окну, закурил.
Нина Георгиевна, зябко поводя плечами, села на диван, отодвинулась в угол и устало прикрыла глаза, не переставая следить за нервными судорогами на смуглом лице сотника.
Бутафорский костюм и дорогие папиросы все же не могли скрыть в нем крестьянского парня. Об этом говорили и его угловатые, хотя и энергичные движения, и старание показаться человеком культурным. Такие по большей части бывали выходцами из кулаков или подкулачников, норовивших войти в родню к кулакам. Эти становились самой надежной их опорой. Нина Георгиевна открыла глаза и, как бы продолжая свои мысли, проговорила:
— Где же я сойду? Господи, что же это будет? Нас могут еще перехватить большевики.
Сотник вздрогнул и ответил:
— У нас все наготове — не страшно, а вам раньше, чем в Елисаветграде, сходить нельзя. Вы куда направляетесь?
— В Одессу, — ответила она не сразу.
— В Одессу? — поднял брови Лец-Атаманов. — Да ведь там французы и Добровольческая армия.
— Но я слышала, что вы уже в союзе с добровольцами…
— Слухи и только. Переговоры действительно ведутся, но еще не известно, чем закончатся. — Видно было, что ему не хотелось об этом говорить.
— Все равно я должна ехать, — сказала Нина Георгиевна с упорством наивной девочки, — вот телеграмма, смотрите, мама при смерти.
— Теперь у нас должна быть одна забота — о матери-Украине. И муж ваш едет в Одессу?
— Если вы думаете о том, который догонял эшелон, так это случайный знакомый из министерства… Ему в Киев нужно.
— А зачем же он садился в наш эшелон, если мы едем в обратную сторону? — и он внимательно посмотрел на чемоданы случайной попутчицы.
Нина Георгиевна заметила это и обиженно возразила:
— Значит, нужно было сидеть в Знаменке, пока бандиты Григорьева не пустили бы нас под лед?
За стенкой в командирском купе все время стоял гомон, но теперь вдруг поднялся настоящий крик и вместе со стуком колес заглушил ее последние слова. Вслед за тем дверь купе отодвинулась, и на пороге возник сотник Рекало. За ним стоял рослый командир в полицейском кителе, разглаживая в обе стороны усы. У Рекала рыжие волосы были всклокочены, лицо, усеянное веснушками, лоснилось. Огрызком карандаша он чиркнул по спичечному коробку и позвал:
— Петя, иди сюда!
Но, увидев даму, расплылся в сладенькой улыбке и звякнул шпорами на сапожках с короткими голенищами.
— Пардон, извиняюсь, дозвольте зайти? Пану Светлице, думаю, тоже можно. Прошу пани его не пугаться: это то, чем прославился Торичелли, а в миру он был всего лишь становым приставом.
Светлица, видимо, не понял остроты Рекала, потому что поклонился с самодовольной улыбкой. Рекало, перешагнув порог, рывком приложил руку к сердцу и с деланной торжественностью начал:
— Петя, о ты, потомок Публия Корнелия, коему история начертала… простите, — начертила увенчать победой нашу первую пуническую войну с лапотниками, — прошу не смешивать с панической войной, — ты должен сейчас же разрешить наш спор. Ты знаешь, какие у нас командиры. Если не приблуда, так Светлица. Пардон, если не приблуда, так подлюга.
Светлица перестал разглаживать усы и засопел, но Рекало не обращал на это внимания.
— Возьмем украинцев. Пищимуха — ни тела, ни духа, ну, ты да я, а старому Карюку снятся откормленные кабанчики. Таков же и его сынок — незаконченный поп Андрюшка. То же и в других частях. Вот и скажи, только по совести, может такая армия поднять желто-блакитное знамя на колокольне Ивана Великого? В Кремле?
— Чепуху порешь! — раздраженно возразил Лец-Атаманов.
— Вот именно! А что же думали, когда начинали войну?
— Думали и думают те, что поумнее тебя.
— Батько Петлюра, Винниченко? Верю! — И он помотал головой. — Куда делась доля-воля, гетманы седые? Мазепа, Дорошенко, Самойлович молодой… Довольно, говоришь, и Петлюры? Ох, беда на мою голову! Но сейчас дело более серьезное. Так сказать — государственного значения. Пошли. Пардон, пани! А знаете что, — Рекало с жадностью посмотрел на Нину Георгиевну, потом на себя в темном отражении окна и, печально вздохнув, закончил, — вам очень пошла бы керсетка[2].
— Ступай спать!
— Спать, сейчас? Пшепрашам. Какой щирый украинец может сейчас говорить про сон, когда судьба неньки Украины упирается в такое серьезное дело? Правда, пан Светлица?
— Так точно!
— Вот видишь. Пошли! — и он потянул за собой Лец-Атаманова.
Сотник оглянулся на Нину Георгиевну и проговорил уже мягче:
— А вы будьте как дома. Если угодно, можете прилечь: до станции еще далеко.
2
В купе полковника, куда они вошли, было полно дыма, крика и командиров. На мокром полу, под которым вразнобой выстукивали колеса, валялись объедки колбасы и апельсинные корки. Одежда командиров отличалась таким же разнообразием, как и их распаренные и давно небритые физиономии.
Когда сотник ступил на порог, громче всех кричал старший Карюк с толстым носом и седым ежиком на круглой голове. Он сидел рядом с полковником и сердито размахивал руками.
— Разве это не мерзость? Что ни день, ссора, драка, а то еще хуже. Стреляйтесь себе наружи хоть до третьего пота, а то в вагоне, где посторонние люди, дама молодая.
— А что за люди у вас в вагоне, пан Карюк? — спросил Лец-Атаманов. — Я давно уже хочу справиться.
— Люди как люди, православные.
— Знаю эту сволочь, — сонно проговорил из угла молоденький командир. — Помещики из Полтавы.
— А если помещики, так и не люди? Попросились, ну и пусть себе едут.
— Вы, может, и гетмана Скоропадского подвезли бы?
— И Скоропадский такой же человек, как и вы, господа.
— Не господа, а панове, — хмуро перебил его Рекало.
— Я уже старый человек, господа, чтобы…
— Панове, господин Карюк!
— Ну, панове. Не цепляйтесь за слова, как репей к кожуху. Я такой же малоросс…
— Не малоросс, а украинец.
— Ну, украинец, один черт. Не бойтесь — кацапом не был и не думаю быть!
— Бей кацапов! — вдруг выкрикнул и грозно завращал белками высокий командир с красными глазами под черными бровями.
Полковник Забачта и второй командир, сидевший напротив, с погонами капитана и Георгиевским крестом на френче, до сих пор только презрительно усмехались, но после выкрика хорунжего со страшной фамилией Сокира[3] поднялись с места и спросили:
— Может, нам выйти?
— О присутствующих не говорят.
— Жаль, — заметил Лец-Атаманов, — а поговорить уже давно пора, а то нас в селе мужики спросили: «Вы какой банды будете?» Адъютант обиделся, а ответа не нашел.
— И ты проглотил молча, — огрызнулся адъютант.
— Потому что услыхал наконец правду, — сказал Рекало, пьяно ухмыляясь.
— Ежели тебе приятно называться бандитом — не возражаю.
— Я за истину. Только и слышим — там повстанцы, там повстанцы. И кто же? Наши сельчане. А почему восстают? Говорят, уже и станцию Комаровцы захватили.
— И Комаровцы? — со страхом проговорил Карюк.
— Большевики, а не сельчане, — буркнул Лец-Атаманов.
— Чем бы дитя ни тешилось… Ну, пусть в Комаровцах — большевики, а в Браилове, а в Смеле, в Мерчике, в Умани?..
— Но там их уже успокоили.
— Еще бы, до новых веников помнить будут армию Директории. Мы сами и делаем из них большевиков. Меня только интересует, кого же тогда мы защищаем от большевиков?
— Удивляюсь, как тебя допускали преподавать математику. Смела да Умань — еще не вся Украина. Тридцать пять миллионов…
— Где они, Лец? Кто был — и те разбегаются. А вчера целый полк перешел к красным.
Лец-Атаманов наморщил лоб: это была правда — казаки целыми подразделениями перебегали в Красную армию или к партизанам, — и он нехотя возразил:
— Не только света что в окошке, еще найдется сила.
— Антанта, сказывают, обещает помочь, — сказал старший Карюк. — Где ты слыхал, сынок? Дал бы бог!
Вместе с отцом в дивизионе служил и сын. У него было сизое от угрей лицо и такой же толстый фамильный нос.
— В «Трибуне» читал, — ответил молодой Карюк, набивая рот колбасой.
— И Антанта поможет, — сказал старик. — Это тебе Украина, а не какая-нибудь Исландия, где и трава не растет.
— Когда останутся одни только головорезы?
— В таком деле лучше иметь головорезов, чем гнилых интеллигентов, таких, как ты.
— Благодарю, Лец! Тогда давайте объединимся с атаманом Григорьевым.
— Григорьев не захочет, — откликнулся из угла молоденький командир, — побоится, что славное войско запорожское разложит его банду.
— У Григорьева программа: хоть круть, хоть верть — гуляй, смерть, — сказал моло