В это время в кабинет вошел курьер и, положив перед редактором пакет, сообщил:
— Машина подана!
— Хорошо, — ответил редактор. — Ну, что же, поедем сейчас?
Мы с критиком запротестовали. Оставалось каких-нибудь две страницы, и на этом кончалась рукопись. Художник тоже произнес:
— Тут уже осталось не больше как на пять минут.
— Хорошо, — ответил редактор, — скажите, чтобы машина подождала.
Когда курьер вышел, редактор вынул из конверта четыре красных билетика и, спрятав один из них в свой карман, два передал нам с критиком, а четвертый, искоса посмотрев на художника, положил на стол.
Пока редактор, выпив стакан воды, вытирал губы, художник, барабаня пальцами по столу, между прочим, взял четвертый билет, окинул его скептическим взглядом и лениво начал острым кончиком чистить себе ногти. Круг еле заметно улыбнулся уголками губ и сказал:
— Далее описано одно из заседаний сессии Всеукраинского Центрального Исполнительного Комитета:
«…Необычайный энтузиазм в зале вызвало выступление директора стеклянных заводов товарища Свира (это, товарищи, впечатления корреспондента). Он, стыдливо одергивая черненький френч, растерянно поднялся на трибуну и, сбиваясь, начал говорить о значении химической промышленности в нашем хозяйстве.
Депутаты, утомленные десятком предыдущих речей, хотя и старались быть внимательными, но распаренный воздух требовал чрезмерных усилий, и в зале начал вспыхивать говорок, отчего докладчик терялся еще больше. Наконец он закончил, так сказать, вступление и перешел к изложению конкретных фактов. Голос его зазвенел уже более твердо и убедительно.
— Неделю назад, товарищи депутаты, — сказал товарищ Свир, — в день октябрьской годовщины, мы торжественно отпраздновали пуск механизированных стеклянных заводов. Товарищи, наши мечты претворились в действительность. Мы уже твердо стали на путь индустриализации. Кто еще вчера мог без дерзости подумать, что на месте ободранных, беззубых, развороченных гут сегодня будут красоваться железобетонные заводы.
Мы можем гордиться этими заводами не только потому, что они не хуже других заводов в Европе, но и потому, что их спроектировали и построили наши советские инженеры, наши донецкие химики, наши украинские рабочие.
Гомон в зале затих. Депутаты начали выше поднимать головы и внимательнее вслушиваться в слова оратора. А он продолжал:
— Если старые гуты были подлинным адом, где все делалось человеческими ногами, руками, легкими и даже зубами, что выжимало из рабочих реки пота, то теперь, товарищи, механизированные заводы смело можно назвать дворцами труда! Сейчас все это делает система машин, а человеку осталось только управлять ими. Человек теперь не раб производства, а его властелин!
Товарищи! Мы не только построили завод, но уже и не нуждаемся в привозе заграничных бутылок — их уже вытеснили наши, советские! И этих бутылок мы теперь будем давать семьдесят миллионов в год! Точно я говорю!
— Ого! — вырвалось у кого-то из депутатов.
Зал засмеялся.
Товарищ Свир удивленно посмотрел на депутатов, ему показалось, что его словам не верят, потому что действительно цифра была неслыханная. Он пожал плечами.
— Я, товарищи депутаты, не вру! Мы тоже сначала не верили, а потом поверили, потому что это факт! Да я вам больше скажу — наша советская бутылка теперь лучше привозной. И этому не верите? Так смотрите!
Товарищ Свир неожиданно выхватил из кармана брюк бутылку и гордо, как булаву, поднял над головой. Бутылка была обыкновенная — продолговатая, с ровной шейкой и, верно, гладенькая, без единого прыщика, без заметных швов и заусениц. В ее сверкающих боках, как в зеленой воде, отражались трехъярусные люстры, дугами выгнутые окна с тонкими рамами, стройные колонны стиля ампир, красные знамена и разрисованные узорами стены, портреты вождей в золоченых рамах и головы депутатов — весь зал. Создавалось впечатление, что докладчик в подтверждение своих слов сейчас трахнет бутылкой о паркет, но он продолжал смотреть на нее влюбленными глазами…
Тишина длилась не больше одной минуты, потом зал встрепенулся, сотни рук взметнулись над креслами…»
Редактор Круг поднял лист, перевернул его и, хлопнув ладонью, сказал:
— И… на этом повесть кончается. Теперь поедем открывать новую железную дорогу.
Художник неловко поднялся, переломил пальцами спичку и произнес, глядя в окно на крупные буквы вывески ВСНХ:
— Когда вы предполагаете возвратиться?
— Сегодня же, и не позднее восьми часов, — ответил редактор, надевая кепи.
Художник переступил с ноги на ногу и растерянно сказал:
— Тогда разрешите и мне. — И, спрятав красный билет в карман, впереди всех нас направился к машине.
Харьков, 1927, 1951
НА КАЛИНОВОМ МОСТУ(Избранные новеллы)
Перевод Б. Турганова.
КОГДА СНИТСЯ ВУР
У Боровиков была бабка Явдоха. Как-то она проглотила иголку, все страшно переполошились, а бабка только сказала: «Чего вы беспокоитесь? Иголка была маленькая». И умерла с такой блаженной улыбкой, точно иголка в самом деле ничего не стоила.
Василь хвастался этим перед нами, словно у него самого был такой же характер, а на самом деле, когда один раз уховертка щипнула его за язык, он ревел, как бугай. Мне тоже хотелось похвалиться своей бабкой, но она была от природы тихая и с виду неприметная, всего раз только подавилась непропеченным хлебом. Дед Прокоп, чтобы выручить ее, принялся изо всех сил колотить по спине. Бабка хлеб проглотила, но от дедовых кулаков едва не отдала богу душу.
Получилось так оттого, что бабушка Текля подавилась в то самое воскресенье, когда дед был пьян. Впрочем, если подумать, у бабки выбора не было, потому что дед напивался каждое воскресенье, и все из-за портняжки Семена Лакохи. Жил он на Полтавском шляху, как раз у поворота к нам, в Боровиковский переулок.
За неделю дед Прокоп успевал смастерить всего пару колес. В воскресенье он насаживал их на ось и катил перед собой на базар. Отторговавшись, дед заходил в «монопольку», а стояла она у самой гребли, — и хотел бы, да не минуешь, — к тому же тянуло еще монопольщицу повидать. Красивая была молодичка! Звали ее — Пелагея Евгеньевна, но так как дед обычно вспоминал ее тогда уже, когда язык ему слабо повиновался, то и выходила она у него «Пелагеевна».
Дед покупал у Пелагеевны бутылку водки за сорок копеек, и, ежели с ним был Лакоха, они садились тут же в холодке, чтобы не далеко было ходить за второй, и выпивали. Перед ними был широкий пруд, покрытый ряской, возле пруда дремали в два ряда черные кузницы, а за ними зеленая улица подымалась вверх, на Посуньки. Здесь начинался Полтавский шлях.
Если же Лакоха почему-нибудь на базар не приходил, то сидел у своего окна, пока не завидит на дороге лысину и кудри, как у Николы-чудотворца, серебряную бороду, белую сорочку и шаровары, завязанные гашником. Тогда Лакоха кричал сперва деду, а потом в хату:
— Поди сюда, Прокоп, а ты, жинка, неси с погреба огурцы!
Начинало смеркаться. Над широким шляхом розовела пыль, взбитая возами снежковцев, кантакузинцев, а то и гряковчан, возвращавшихся с базара. Солнце опускалось по ту сторону шляха, и Кузьмовский лес становился сизым, а на Кириковой Сечке вершины деревьев, казалось, тлели на огне. Дед Прокоп, согнутый в дугу, будто что-то разыскивал под ногами, появлялся в нашем кривом переулке и растроганно приговаривал:
— Так-то, милостивый боже… Ой, горе той чайке, сироте убогой, что вывела малых деток над самой дорогой… Петро, когда будет тепло?
Да может ли быть теплее, когда и так я весь в поту, — запряженный в шлейку, брыкаясь, как жеребец Семена Бородатого, церковного старосты, я уже пробежал до самой посуньковской церкви и обратно. Почти две версты без передышки. Яшко́, мой меньшой брат, то и дело подстегивал меня кнутиком по голым икрам, и так, галопом, с криком: «Так-то, милостивый боже», мы влетали во двор. Этими криками подавали сигнал бабусе и нетерпеливо ожидали, когда дед начнет ругаться. Но дома уже был отец, и дед говорил виновато:
— Осип, сынок, ой, горе той чайке…
Отец, высокий, с седой бородкой, сквозь которую просвечивали сухие щеки, улыбнется, бывало, в реденькие усы над губой и дует на блюдечко.
— Садитесь, отец, чаю с нами выпейте.
Но мать уже поджимала губы: ей не терпится напомнить старику, что он и сегодня пропил весь свой недельный заработок. Дед, головой вперед, вваливался на свою половину хаты, где притаилась бабка Текла. Сейчас начнется… Но в эту минуту раздается крик на Боровиковом дворе. Мы перебегаем через улицу, затаив дыхание приникаем к плетню.
— За Василем погнался!
Василь убегал под поветь, Трофим — на левады, а Тихон — за хату. Старый Боровик, похожий на вывернутый из земли пень, тяжело бежал по двору с лопатой в руках и хрипло кричал:
— Душу из тебя выбью, тварь худущая!
Василь и вправду был худ. Душе его было не больше десяти лет, и она со страху, должна быть, уже давно вся в пятки ушла, потому что лопата больше Василя. Из хаты выбежала Химка, похожая на сухоглазую воблу. Мы так и вертимся от нетерпения:
— Сейчас хлобыстнет Боровичку!
Химка верещала на весь переулок. Василь, захваченный под поветью, визжал, как пойманный за ногу поросенок, а Боровик кричал:
— Развратник, бесова душа, это кто разворотил печь?
Летняя печь была в зарослях вишняка за хатой. Круглый день мы швыряли в нее палками.
— Бежим, Яшко!
Мы готовились бежать, но во двор к Боровикам уже степенно шел, с видом праведного судии, наш отец. За ним спешила, чтобы и свое словечко добавить, мать. Боровик успокаивался, а Василь через дырку в плетне уже вылезал к нам на улицу.
— На шлях!
Топаем босыми ногами, так что пыль столбом.
Было воскресенье. По дороге катились арбы и возы. На них, подложив под себя дерюжку, сидели повязанные платками молодицы, краснощекие девки, а мужики в намазанных дегтем сапогах шагали рядом. Им навстречу сверкали зо