— Вот этот небритый — учитель из соседнего села. За ним — землемер. Мой верный рыцарь.
И лукаво улыбнулась. А у меня от ее слов почему-то сердце екнуло. Я нашел ее руку и пожал. Она не отнимала, пока не подошли гости.
— А с бандурой кто? — спросил я, указывая на человека в изжеванном костюме и тоже давно не бритого, хотя он и вышагивал, как признанный артист.
— Мартынович со своим граммофоном. Здесь это еще новинка.
Последним плелся разбитой походкой гость лет тридцати, с одутловатым лицом, хранившим следы интеллигентности, которые, казалось, еще подчеркивала маленькая бородка.
— О, и Левицкий приехал! — сказала Таня без особой радости. — А ведь был такой интересный!
После дождя приятно было вдыхать запахи влажной земли, и гости столпились на веранде. Отсюда видна была река, и это тоже как бы освежало воздух.
На берегу полольщицы запели:
Тихо, тихо Дунай воду несе,
А ще тихше дівка косу чеше…
Все притихли, слушали. Только небритый учитель стал в театральную позу и продекламировал:
Выдь на Волгу, чей стон раздается
Над великою русской рекой?
И кивнул на огороды. Но вместо «раздается» у него получилось «роздается». Дама, приятная во всех отношениях, деланно поморщилась и искоса глянула на нас. Мы тоже скептически улыбнулись.
Среди гостей учитель и землемер, видимо, не принадлежали к дворянскому сословию, и присутствующие не скрывали своего превосходства над ними.. Только тот, кого Таня назвала Левицким, стоял в углу, задумавшись, и не старался попасть в тон остальным. Даже дернулся, когда безногий брат грубо сказал:
— Жена стонет от его кулаков, а он думает, что от царского режима.
На загорелом лице небритого учителя проступила растерянная улыбка, словно он в чем-то провинился. Сашко, видимо, знал его материальное положение и сказал:
— Нищета до петли доводит. А нам безразлично…
— Своя рубашка ближе…
— Это заповедь шкурника!
Сашко заикался. И прежде чем он выговорил слово «шкурник», его безногий дядюшка высоко поднял брови:
— То есть все мы шкурники, племянник? Это кто же так считает, социалисты?
Изжеванный Мартынович поучительно сказал:
— Теория социализма лжива и порочна.
— Правильно! — поддержал его родич с короткими рукавами. — Мужики не хотят революции. А что в городах рабочие затевают, так это с жиру бесятся!
— Столыпин тоже так думает, — сказал заикаясь Сашко.
— Ну и молодчина Столыпин. Храни его бог! — спесиво проговорила дама, приятная во всех отношениях.
— А вы знаете, что сказал граф Толстой? — выкрикнул учитель, ободренный Сашком. — «Самодержавие есть форма правления отжившая. Все это отжило и идеалами не может быть. Нужна революция…»
— Как, как? — вытянул вперед шею родич с короткими рукавами.
— А ты, хлопче, лишнего не болтай, — уже угрожающе проговорил Мартынович. — Квод лицет йови… — Но сбился и докончил уже по-своему: — Что дозволено Юпитеру, не дозволено быку, как говорят по-латыни. Я не консерватор, и я не революционер.
— А молится за царя, — тихонько шепнул нам землемер.
— А я никакой политики не признаю, — проговорил безногий брат. — Не верю и в революцию.
— А в бога? — уже громко спросил землемер.
— Богу до меня нет дела, как и мне до него.
— Павел Григорьевич с ума спятил! — перекрестила объемистую грудь дама просто приятная. — Ты что, турок или православный?
— Мелкопоместный дворянин я, Мария Игнатьевна, как и ты. Дворяне, у которых ни цели, ни надежды. Пусто и в кадушке, и в клетушке.
— А при чем тут дворянство? — обиженно сказал Мартынович.
— Правда, дворянство не виновато. Оно веселится, пьет и гуляет. А большего от нас никто и не требует.
Левицкий, который до сих пор старался быть как можно незаметнее, вдруг обернулся к Павлу Григорьевичу и истерически выкрикнул:
— Так, так! Правильно, Павел Григорьевич! Скажите, какая полезная мысль выросла на нашей ниве? Какая приметная истина вышла из нашей среды? А?
Петр Григорьевич, стараясь обратить все в шутку, с улыбкой сказал:
— Левицкий, не мерь на свой аршин. У тебя все полезные мысли вылетают сквозь дырку в шляпе.
Я взглянул на шляпу, которую тот все еще мял в руках, — в ней действительно была большая дыра.
— Скажете, неправда? — продолжал выкрикивать Левицкий. — Что мы дали людям? Чему научили?
— Драть семь шкур с мужика! — вставил иронически Сашко.
— Может, скажете, пошли мы дальше французской Коммуны? Содействовали прогрессу?
Мартынович испуганно оглянулся:
— Хоть я не консерватор, но… с такими разговорами… и ты тоже, Павел Григорьевич, придержи язык за зубами.
Павел Григорьевич громко захохотал:
— Ты меня, Мартынович, в либералы не шей. А хочешь знать, что я думаю, так слушай. Все это буза. У нас есть, слава богу, царь-государь, и ему виднее, какие нужно или не нужно делать реформы.
— Если уж на то пошло, так я могу напомнить Левицкому про его божка Герцена. Почему ты о нем позабыл? — не успокаивался Мартынович. — Или, может, и он уже ничего не стоит?
— Оставьте, господа! — уже без улыбки прикрикнул Петр Григорьевич. — Девочки, ступайте, помогите матери.
— Я отвечу, — сказал Левицкий. — Господин Герцен тоже недалеко от вас откатился. Он тоже смотрел на Александра Второго, как вы на Николая Второго.
— Что-что?
— Я говорю про его статью в «Колоколе»…
— Мартынович, заводи свою машину! Разговорились! — уже сердито закричал хозяин. — А ты, Сашко, не забывай, что тебе с завтрашнего дня нужно думать о военной службе, а не о революции. Тоже мне Бакунин нашелся!
— Я царям не служу и к вашему воинскому начальнику не пойду! — выкрикнул в ответ Сашко и демонстративно подошел к Левицкому.
— Черт знает что плетет! — через силу усмехнулся отец. — Сказано, ребенок еще!
Мартынович занялся своим граммофоном, его окружили старшие.
На минуту воцарилась напряженная тишина. Все делали вид, будто внимательно слушают, как скрипит пружиной Мартынович, заводя граммофон.
Мы с Ходневым подошли к учителю и землемеру, хотя я и побаивался продолжения разговора. Довольно и того, что харьковский губернатор не хотел выдавать мне свидетельство о политической благонадежности при поступлении в землемерное училище. Но еще больше я боялся выказать свою политическую безграмотность. В землемерном училище почему-то меньше всего говорили о политике. Мы старались не отставать от жизни, но наши стремления были направлены в сторону чисто этическую. Надо быть честным. Честным по отношению к товарищам, девушкам, работе.
Учебная программа училища была обширна, работать приходилось много, а сверх того еще ежегодная практика. На чтение книг оставалось мало времени. Больше того, мы даже не затрудняли себя определением своего политического кредо. Одно было ясно — правые партии нам чужды, тем более монархисты. Но дальше этого не шло.
Небритый учитель, как я и думал, сразу же спросил:
— Ну, как вам нравятся наши доморощенные политики?
Но, к счастью, его перебил дородный, простоватый землемер:
— И вы, значит, собираетесь у господ стены подпирать?
Его вопрос уколол меня. Я уже видел, что и он, и учитель низкопоклонствуют перед дворянством, которое, может быть, и не стоит их. Но я старался успокоить себя и поэтому ответил:
— А без этого нельзя?
— Чтобы, значит, между молотом и наковальней? Мужичкам мы тоже чужие стали. Видят ведь: кто выходит на столыпинские хутора, тому и землицу получше нарезают. Политика хитрая, а жар нашими руками загребают.
Граммофон сперва зашипел, потом заскрипел. И наконец приятный голос Вяльцевой запел:
Ой, полным-полна коробушка,
Есть и ситец и парча…
Из комнат выбежали служанки, вышла распаренная хозяйка, даже выглянули работницы из кухни. А от хлевов спешили батраки. У всех на лицах удивление и восторг: обыкновенный ящик и труба, точно огромный цветок «крученых панычей», а выводит на весь двор. Вот услыхали и полольщицы и тоже со всех ног бегут к веранде. Мартынович стоял у граммофона с таким видом, точно это пела не Вяльцева, а он сам.
Со следующей пластинки полился густой бархатный голос Вари Паниной, которая брала низы не хуже московского протодьякона Михайлова:
Колокольчики-бубенчики звенят,
Простодушную рассказывают быль…
На лицах у всех сияла блаженная улыбка. Но когда Мартынович поставил третью пластинку и собравшиеся услышали, как придворная капелла начала «Иже херувимы» Бортнянского, у всех лица сразу вытянулись, стали торжественными, глаза увлажнились. Кто был в шапке — скинул ее и даже перекрестился.
Под впечатлением услышанного уже не именинник, а Мартынович, который умел так хорошо «играть на граммофоне», стал центральной персоной. Он первым и порог переступил, когда хозяйка пригласила всех к столу.
Левицкий приехал непрошеный, он это понимал и потому плелся позади всех.
Была уже глухая ночь, когда последняя бричка с гостями отъехала от крыльца. А когда их не стало слышно, из темноты вынырнули фигуры небритого учителя и землемера. Им в бричках не нашлось места, а вернее — о них попросту забыли. Уныло оглянувшись на освещенные окна, оба зашлепали куда-то по грязи.
Ливень, начавшийся еще до рассвета, помешал выехать утром на станцию, а к вечернему поезду можно поспеть и после обеда. Вмешательство природы неожиданно ускорило события, связанные с нашим приездом.
День начался, как обычно, курлыканьем журавля над колодцем, мычанием скота у корыта, кудахтаньем кур в подклети, гоготаньем гусей в траве и голосами работников, но все это меня уже не волновало. С каждым часом я все больше ощущал горечь разлуки с Таней, и потому мы искали любого повода, лишь бы остаться вдвоем.
Так мы очутились в разрушенной беседке, в самом конце сада. Сердце забилось сильнее.