— А пани зачем там стоять? — пробурчал второй раздраженный голос. — Зовите ее сюда и не торчите перед носом.
Голова, похожая на тыкву, ткнулась вниз и на диво тоненьким голоском ласково проговорила:
— Тодось, пан Тодось, да погодите. Вот темперамент, а читаешь — такой лиричный, как вареники в масле. Извините, пан, как вас?
— Сотник! — ответил, выпрямляясь, Лец-Атаманов.
— Ну, так и Богдан Хмельницкий был сотник! А это наш прославленный, вы, пожалуй, и не догадываетесь…
— О, прорвало на беду Загнибеду, — снова буркнул пассажир на нижней полке.
— Слышите? И тут же в рифму. Талант! Даже если б и не знал, что это, можно сказать, гордость Украины, посреди целой ярмарки узнал бы. А вы что хотели, голубчик?
Сотник недоверчиво поглядел на нижний диван, на бахрому брючин и, еще выше поднимая голову, спросил:
— В Знаменке отстал один командир. К вам не сел?
— Не было. К нам никому нельзя.
Лец-Атаманов взглянул на Нину Георгиевну — она прислушивалась к разговору в купе.
— А что это за вагон?
— Э-э, голубчик, это не простой вагон, а, можно сказать, судьба, да-да, судьба Украины. Это, голубчик, ми-и-с-сия. Дипломатическая миссия к французам в Одессу.
Лец-Атаманов невольно втянул голову в плечи.
— Миссия, — повторил тот же дипломат и зажевал губами, над которыми висели два, похожих на обтрепанные веники, уса. — Вот поезд стоит, а вы знаете, голубчик, что сейчас от нашей поездки, можно сказать, зависит все. Да вы садитесь.
— А где же дама ваша? — пробурчал из угла все тот же надтреснутый, хриплый голос.
— Просите, просите. А кто она такая? А то, знаете — тут государственные дела. Что-нибудь ляпнешь, а оно, может, секретное, или, так сказать, потайное, по-нашему.
— Это моя… — ответил сотник голосом, который даже ему самому показался приниженным, — она настоящая украинка.
— О, так пожалуйста, просим, — завозился дипломат на верхней полке.
Лец-Атаманов выглянул в коридор и позвал:
— Нина Георгиевна, зайдите.
Нина Георгиевна охотно переступила порог. При ее появлении два дипломата, молча сидевшие на диване, сонно кивнули головами и неохотно подвинулись, но когда она подняла на них свои голубые глаза с длинными ресницами, дипломаты поспешно вскочили.
— Просим!
— Пожалуйста, пани!
Еще больше засуетился дипломат, сидевший на верхней полке. Он неуклюже спустил ноги и, быстро зажевав губами, икнул:
— Ой, то есть, пардон. Вы, пани, сядьте немножко в профиль, пока я… Знакомьтесь. Это наш, прошу, отвернитесь еще чуток… наш известный профессор и министр, пан…
— Потуга, — подавая руку, сам назвал себя смуглый пассажир с лихорадочно блестевшими глазами. У него было сухое лицо и золотые очки на длинном носу.
У второго дипломата было плоское, невыразительное лицо, и весь он был серый, как и его костюм.
— Пан редактор нашей центральной газеты, — рекомендовал, управившись с туалетом, дипломат и грузно спрыгнул на пол. — Познакомились? А я, голубчики мои, если угодно знать, кооператор Загнибеда. Как сказал один поэт: беда, коли заговорит Загнибеда. Настоящий хохол. Мое вам почтение. А это ж наш прославленный Тодось… Пан Тодось…
— Слез уже? — пробурчал тот же голос. — Господи, когда ты наконец уберешь его от нас.
— Вот темперамент! Извините, панове, это — наша знаменитость.
— Загнибеда, не заслоняй мне солнца. Сядь!
Кооператор по-медвежьи присел на краешек дивана и также заискивающе договорил:
— Это он о вас, пани. Не заслоняй солнца. А! Ведь это, панове, наш бард революции, наш прославленный пан Тодось.
— Вы, может, встанете, Микита Опанасович? Знаете, этикет, пани может подумать, что мы какие-нибудь мужланы.
Нина Георгиевна, услышав сердитый голос из угла, смутилась и хотела уже повернуть назад, но когда Загнибеда так и запрыгал перед диваном, почтительно повторяя имя известного поэта, она растерянно опустилась на диван и уставилась глазами в темный угол с таким любопытством, словно оттуда должно было появиться солнце. То же самое чувствовал и Лец-Атаманов. С паном Тодосем он встретился впервые, но его образами, его лирикой, его печалью жил уже с первых школьных лет. Нина Георгиевна еще могла ожидать, что пан Тодось сам заговорит с нею как мужчина, но Лец-Атаманову на это нечего было надеяться. Он сам должен не только начать, но и запомнить беседу, чтобы после ее передавали из рода в род и его наследники. А может, посчастливится еще узнать, что сейчас творит поэт, и быть первым вестником для других. Лец-Атаманов размышлял, с чего начать, пока кооператор Загнибеда не просунул свою голову в угол и не шепнул что-то пану Тодосю.
— Только, пожалуйста, не дыши на меня, я и так пьян, — проговорил из угла Тодось, задвигав ногами. — Прошу прощения, панове!
Затем из темной полосы на свет высунулось заспанное, косматое, с взлохмаченной бородой и шевелюрой, круглое лицо. Старенький его пиджак поверх измятой сорочки, так же как брюки, был одного цвета и вида с его нечесаной головой и помятым лицом. Моргая заспанными красными глазами, Тодось оглядел купе, остановился на мгновенье на лице дамы, брови зашевелились, потом чиркнул взглядом по сотнику и уставился в окно.
— Метет?
— Да, вьюга страшная, — вдруг потеряв голос, чуть слышно ответил Лец-Атаманов, но вид Тодося смутил его. У него даже мелькнула мысль, что их дурачат от нечего делать.
— А что вы стоите? — все еще глядя сонными глазами в окно, буркнул Тодось.
— Простите, может, мы мешаем? — спросил уже свободнее Лец-Атаманов.
— Поезд почему стоит?
— Извините, паровоз испорчен.
Тодось поморщился, но, должно быть, не из-за остановки.
— Там осталось что-нибудь? — спросил он уже у кооператора.
В этот момент вагон дернулся, все вдруг клюнули носами, и колеса пронзительно завизжали под полом. Лец-Атаманов и Нина Георгиевна вскочили и вместе выбежали в коридор.
— Простите, мы в свой вагон.
— Да погодите, вы же не успеете, а пани совсем утонет в снегу, — проговорил профессор.
Нина Георгиевна встревожилась:
— Там вещи мои, я даже не успела запереть чемодан. Побежим, прошу вас.
Но поезд дернулся, заскрипел и покатился, ускоряя ход.
— Ну, куда вам по такому снегу, — сказал Лец-Атаманов, — а о вещах не беспокойтесь. В купе никто не войдет. Извините, — обратился он уже к дипломатам, — до первой станции пробудем у вас.
— А, пожалуйста, хоть и до самой Одессы.
5
Нина Георгиевна все еще не могла успокоиться, нервно комкала платочек в руках и прислушивалась уже невнимательно. Загнибеда тупо глядел в темное окно и чесал затылок:
— Одесса, ой, Одесса. Беда нам будет, пан Тодось, с вашим темпераментом. Вы хоть завтра отдохните от чарки, а то французы — гром их срази — очень уж нежные.
— Начхать мне на французов, — ответил Тодось. — Украина двух ваших Франций стоит.
— А пока что они на нас чихают, ой, чихают да еще требуют, чтоб им здоровья желали.
Лец-Атаманов успел уже овладеть собой и, закурив папиросу, спросил как бы между прочим:
— А из этих переговоров выйдет что-нибудь?
— Бог святой знает, — ответил Загнибеда, почесывая теперь волосатую грудь, — бог его знает. Полковник ихний, Фрейденберг, такое запел, что ай-ай-ай. Вы, говорит, большевики. Да. Большевики, говорит, да еще и второго сорта. Владимир Кириллович где-то там ляпнул, приличия ради, два слова насчет земли для крестьян, и уже прицепились. Теперь в одну душу: пан Винниченко — большевик. Убрать его из Директории!
— Владимир Кириллович даже захохотал, услыхав такое, — сказал скрипучим голосом профессор. — Поручил передать французам, что если они этого боятся, так пусть приедут и посмотрят на наш режим, — тогда, мол, наверняка успокоятся.
— Выдумали тоже, что мы расстреливали добровольцев. К договору, который мы заключили с немцами, придрались. Но больше всего обидно за нашего батьку Петлюру.
— А разве что? — настороженно спросил Лец-Атаманов.
— Бандитом считают нашего батьку атамана в Европе, — вздохнул Загнибеда.
— Сами они бандиты!
— Их некому судить, голубчик. Но пока Петлюра будет в Директории, не хотят подписывать договор. Ну, не разбойники ли? А третьего, так чтобы прямо коленом из Директории. Чересчур, говорят, Бахусу поклоняется. Что говорить, пан Андриевский и вправду казацкого роду: пьет горилочку, как воду.
При каждой новой фразе Загнибеда скреб короткими пальцами то затылок, то живот, словно выгребал оттуда свои мысли.
— Не знаю, панове, как вы, — продолжал он, орудуя уже обеими руками, — а я считаю, что этак недалеко и до вмешательства в наши внутренние дела.
— Да у вас, пан Загнибеда, аналитический ум, — сказал редактор, лукаво подмигнув профессору.
— А вы как думали? Загнибеду не проведешь. Так они еще захотят, чтобы и список членов Директории подавать им на утверждение.
— Да это же их первое требование.
— О, слышите? Я же говорю, что тут и до вмешательства недалеко.
— А как насчет добровольцев?[4]
— Да и про добровольцев, и про поляков. Твердят в один голос, чтобы мы заключили с ними соглашение, а за это они, мол, поставят нам снаряжение для армии. На целых триста тысяч солдат! Только бейте большевиков, говорят. Что ж, хорошо. С этим можно согласиться. Плохо, правда, что под их командованием и вместе с нашими новыми союзниками. Ну, это еще не так страшно, а вот чтобы мы продвигались посередине между поляками и добровольцами — это хуже, поскольку свою власть мы можем устанавливать только там, где пройдет наша армия.
— Поляки, конечно, пойдут по Правобережью, — вставил профессор. — От можа до можа[5].
— Так оно и будет, а добровольцы — пожалуй, через Донбасс.
— А нам пускай остаются Золотоноша и Глухов? — спросила, нахмурив брови, Нина Георгиевна.
— Выходит!