— Увольте, Ефим Григорьевич. Спокойной ночи!
Ожников, упершись локтем в подушку, некоторое время читал газету, потом протянул руку и дернул за шнур, висевший над кроватью. Люстра моргнула, убрала сияние хрустальных подвесок, зашторенные окна не пропускали матовый свет неба. На щелчок выключателя Воеводин среагировал? почему-то болезненно. В кладовке заворчала росомаха.
Глубокой ночью Ожников встал с кровати. На будильник смотреть было не нужно, он знал: стрелки показывают три часа. За последние годы именно в это время его будто кто-то невидимый будил, поднимал, а если не хотелось вставать, отдирал от постели. И ничего Ожников поделать с собою не мог. Как заведенный, часто в полусне, поднимался, не торопясь совал руки в рукава халата, аккуратно застегивал пуговицы, надевал шлепанцы. Подходил к двери кладовки. Два раза суеверно дотрагивался до косяка и только после этого толкал дверь. Она не запиралась, всегда была полуоткрыта, чтобы росомаха могла входить в свое жилище. Когда-то он запирал кладовку на внутренний замок с длинным кованым языком, но Ахма подросла, превратилась в крупного сильного зверя и надобность в запоре отпала: даже в присутствии хозяина Ахма никого туда не пускала. Да и редко стали посещать Ожникова сослуживцы из-за резкого запаха росомашьего пота, похожего на трупный, который уже не выветривался из квартиры.
Ожников прикрыл за собой дверь. Послышался горловой, ласковый рокот росомахи. Щели у косяков прожглись тусклым, а через некоторое время ярким светом.
Ровно через десять минут свет в кладовке погас. Ожников проковылял к дивану и, сбросив халат, юркнул под одеяло. Заснул мгновенно. Дышал ровно и глубоко…
Сидя у изголовья, Галина Терентьевна ласково смотрела на Горюнова, вытянувшегося на кровати так, что под одеялом вроде бы и не было его длинного, худого тела, а только голова, словно отрезанная выпуклой темной кромкой одеяла, лежала, вдавившись в белую подушку.
— Что врач сказала? — спросила Лехнова.
— Переутомление.
— Опять приступ был? Доиграешься, Миша!
— Не надо!
— Я виновата, да? Ну, прости. Так уж получилось… Ты же знаешь…
Не хотел бы знать Горюнов, но Лехнова, внося ясность в отношения в один из вечеров, рассказала сокровенное.
Она любила Воеводина. Прошедшее время тогда успокоило Горюнова. И Воеводина, кажется, тоже. Кажется, потому что они никогда не объяснялись. Не показывали влечения друг к другу. Даже когда оставались вдвоем. Но, как ни странно, все окружающие догадывались и даже точно знали об их чувстве.
А чувства Лехновой были странными, незнакомыми ей ранее. В любое время дня и ночи она догадывалась, что Воеводин, делает. В помещении авиаэскадрильи или дома она бросала недоклеенные карты или выключала плитку под кастрюлей сырого еще супа и, наскоро приведя себя в порядок, выскакивала на улицу. И точно — он шел навстречу. Здороваясь, расходились.
В полете ни с того ни с сего у нее портилось настроение; когда она возвращалась на базу, узнавала, что именно в эти часы у Воеводина случалась неприятность.
Иногда среди ночи вскакивала, настораживалась, ждала стука в дверь.
Однажды Воеводин, за год высохший и постаревший, решился: «Давай плюнем на условности и будем вместе!» Она ответила коротко: «Нет». Больше ни слова. Не могла «плюнуть» на семью Воеводина, на его четырехлетнюю курносую Таньку и на будущего ребенка, которого уже ждала мать.
Знала, Воеводин был равнодушен к жене, но безумно любил детей.
Говорят, что любовь лечится временем. Лехнова ждала. Первым не выдержал Воеводин. Он завербовался и вместе с братом, с семьей уехал в Заполярье. Год ни письма, ни слуха.
Но Лехнова знала, чувствовала, где он. Расстояние до него было близким и прозрачным.
В одном из ночных полетов это чувство подвело ее, отвлекло от привычной работы и при определении силы ветра штурман Лехнова допустила грубую ошибку: перепутала знаки угла сноса. Самолет ушел с линии маршрута, затерялся в ночи и только усилием наземных радиослужб был вы веден на запасной аэродром, потому что долететь до назначенного места не хватило горючего.
За потерю ориентировки ее сняли с борта на три месяца, предложив поработать дежурной по перрону. День в день отбыв наказание, она поехала в Заполярье, в Мурмаши, чтобы видеть Воеводина хотя бы издалека…
— Галина, переходи ко мне… насовсем. Ты же обещала!
— Нерешительная я, Миша.
— Павел тебя давно мамой-Галей называет.
— Ребенок ты, право. На службе посмотришь — кремень, а дома — дите…
— Давно ведь обещала.
— Ждала чего-то. Теперь не жду.
— Правда, Галя!
Лехнова вымученно улыбнулась:
— Скоро разберусь. Да не волнуйся так, тебе вредно.
— Ну, хорошо… Накапай мне в ложку чего там положено.
Горюнов в ожидании прикрыл желтые веки. Когда она тронула его за руку, приподнялся и, морщась, хлебнул из чайной ложечки кисло-горькую смесь. Несколько капель упали, скатились по бороде. Галина Терентьевна знала, почему он всегда скрупулезно выполнял предписание врачей, в определенное время, до минуты точно, принимал лекарства, даже если у него был легкий насморк.
Выпив микстуру, Горюнов сказал просительно:
— Оставь меня… ладно? И пригласи Богунца.
— Он еще не вернулся с Черной Брамы.
— Вечерком будет?
— Обязательно. — Лехнова тихо пошла к двери.
Горюнов погрузился в тяжелое раздумье. Его друзья считали молву о Воеводине с Лехновой сплетней. Так хотелось думать и ему. Ведь как часто подлая рука мечет в женщину камень. Особенно в одинокую. Ласковый взгляд, брошенный на проходящего и замеченный ханжой; несколько игриво-откровенных слов в веселом настроении, подслушанных кем-то.
«Сплетня!» — хотелось думать Горюнову о Лехновой, хотелось, чтобы она, глядя в его глаза, отринула нелепый слух, но она сказала: «Так уж получилось!»
Наташа Луговая застала Лехнову в номере. Хозяйка не удивилась гостье, только в ее светло-янтарных глазах плеснулась растерянность. Она быстро накрыла стол скатертью, на середину поставила электрочайник, воткнув шнур в штепсель, рядом — две чашки с блюдцами и сахарницу. Смущенно развела руками: больше угостить нечем. Все это при взаимном молчании. Даже «здравствуйте» не было произнесено.
Наблюдая за ее ладными, хотя несколько нервозными действиями, Наташа собиралась с мыслями, не зная, как объяснить цель своего прихода.
Наташа прихлебывала с блюдечка горячий, густо заваренный чай с сушеной брусникой. На ободке блюдца ядовито-желтые цветочки, похожие на лютики, и нарисованы аляповато. Цвет почему-то беспокоил ее, раздражал. Она не ощущала вкуса чая. Перестала пить и, опуская блюдце, разлила — по скатерти расплылось бурое пятно.
— Что тебя тревожит, девочка?
Наташа густо покраснела, сломала в пальцах печенье.
— Вы не могли и не можете быть одинокой, Галина Терентьевна! Вы же красавица! Вот у Батурина на картинках все женские портреты чем-то на вас похожи, только с косами он изображать вас любит. А один сказал: «Столько получает, что за ней можно и не работать!»
— Похоже на Антона Богунца.
— Он. Ну и что?
— Лирика, Наташа. Любовь не видит никого и ничего вокруг. Послушать тебя, так это сплошное счастье. Бывает. Но иногда — сплошная боль. До бреда. До омута… Хоть бы лучик света, звездочку!..
— Вы всегда были и останетесь замечательной женщиной!
— Я была женщиной? — горько воскликнула Лехнова и резко поднялась. Отошла на шаг, примерилась взглядом к дубовому стулу и, схватив его вытянутой рукой за нижнюю часть ножки, попыталась поднять его до уровня груди. — Я была женщиной?! — повторила она, и стул выпал из руки, ударившись об пол, повалился на сломанную спинку. — А ты слышала, как я ругаюсь? А ты слышала, что я Ожникову ответила, когда он мне попытался сделать предложение?
— Пусть не лезет!
— Наташка! Милая! Да я ж его матом, а не просто. Не видишь в этом разницы?
Тишина в комнате стояла минуту. Все это время Наташа сидела не двигаясь. Не находила слов.
— На месте Михаила Михайловича я бы на вас женилась, глядя на Лехнову мокрыми глазами, сказала она.
— Так и будет, только попозже.
— А Иван Иванович?
Лехнова не ответила.
Наташа подняла сломанный стул, притулила его к стене. Дверь закрыла тихо. Лехнова услышала, как холл взорвался ее голосом, резким, неприязненным, — Наташа отпускала что-то нелестное в адрес дежурных старушек.
Динь-бом! Динь-бом! — забился в тревоге колокол, и звук его, как упругая волна, будто толкнул занавеску…
Колокол пробил трижды по восемь раз… «Рында вызывает экипаж Руссова», — поняла Лехнова, торопясь к Батурину, как и рассчитывала, она застала там кроме хозяина Донскова и Луговую.
— Коньяк пьете?
— Здороваться надо, — улыбаясь, сказал Батурин. — Чаю хочешь?
— Ты уже здесь! — кивнула Лехнова Наташе. — Ох, окрутит она тебя, Николай Петрович! Опять, поди, рисовать чего-нибудь принесла?
Наташа бровью не повела. Действительно, в первый раз она навестила Батурина со стенгазетой и попросила нарисовать карикатуру на него самого, позволившего сказать по радио несколько бранных слов в адрес прожекториста, ослепившего пилотов при посадке. Он ее не прогнал, как предсказывал Богунец, в последнее время оказывающий девушке большое внимание. Нарисовал себя так, что оба долго с удовольствием смеялись, а потом послушали музыку с одной из старых довоенных пластинок. Сегодня, в воскресенье, ей понадобился перевод с немецкого языка небольшой статьи из журнала — Батурин хорошо знал язык. Она так и ответила Лехновой, освобождая для нее кресло:
— Я по-немецки пришла поговорить. Садитесь, Галина Терентьевна!
— Можно с вами повечерять?
Бим-бом, бим-бом! — звенел колокол.
— Что там случилось? — спросила Лехнова, повернув, голову к окну.
— Сейнер потерял из дырявого бака пресную воду.