— А льготная военная пенсия оформлена с января.
— Меня приняли в авиашколу шестнадцатилетним, учитывая мой рапорт, ходатайство комсомольской организации, свидетельство медицинской комиссии и, главное, что у меня погиб отец и я добровольно заступил на его место в рядах армии.
— Может быть, и так, но ваш рассказ слабо подтвержден документами. Никаких ходатайств и свидетельств в личном деле нет.
— Кому и почему я должен доказывать, что это так?
— Не мне, конечно. Но если заинтересуется военкомат, то получится, что пенсию вы получили, так сказать, рановато. Если мы с вами не заполним вакуум в документах, пенсию придется отдать. А полученные деньги выплатить государству… Кстати, об отце. Почему вы не написали в биографии, что в годы культа он исключался из партии?
— Мне такие факты неизвестны. Я был в то время одиннадцатилетним мальчишкой и еще играл в казаки-разбойники. Откуда узнали вы? И зачем?
— Биографию следует писать полно, Владимир Максимович.
— Откуда узнали вы?
— Я не могу открывать свои должностные связи.
— Э, нет, Ефим Григорьевич, так не пойдет! Будь рядовым пилотом, я бы чихнул на ваши слова, а при моей должности такие вопросики не праздные. Не хочу догадываться, желаю знать точно. Потому что мне это совсем не нравится. Откуда у вас сведения об отце? — незаметно для себя повысил голос Донсков.
— Хорошо! — сказал Ожников. — Я кое у кого испрошу разрешения и покажу присланный нам документ.
— Кому «нам»?
— По каналам отдела кадров. Не волнуйтесь, Владимир Максимович, пустячок же.
— Эким же дураком вы меня считаете, Ефим Григорьевич! Хотя сам факт, если он имел место, в наше время действительно пустяк.
«Глаза у него бешеные. Кто дергал меня за язык?!» — лихорадочно соображал Ожников и мирно сказал:
— Зайдите ко мне на досуге, покажу письмо.
— Непременно. Обязательно зайду, Ефим Григорьевич! Какие еще у вас накопились вопросы?
— Я говорил неофициально, Владимир Максимович, а вы расстроились всерьез. Считайте — никаких вопросов у меня к вам не было.
— Интересная позиция: дать в зубы и сделать вид покровителя… Тогда у меня…
— Внимательно слушаю вас, Владимир Максимович.
— Давайте коротко и конкретно. Вы не знаете, при каких обстоятельствах авиатехник Галыга украл бочку спирта на руднике?
— Это он вам рассказал?
— Да.
— И вы верите?
— Лжет?
— Ну зачем так строго о больном человеке? В последнее время Галыге виделись не только люди, но, так сказать, и черти. Фантазия алкоголика не знает предела.
— Значит, Галыга придумал?
— Ему почудилось.
— А с катастрофой Воеводина-старшего?
— Не знаю, о чем вы? — ровно, спокойно произнес Ожников. — Степана лечить надо и увольнять из авиации. Но чересчур человечен в таких вопросах командир.
«Вот черт! — раздраженно подумал Донсков. — Дрянной из меня детектив… Неужели Галыга чокнутый?!»
— Вы давно знаете Галыгу, поддерживали в свое время его, оттого и мои вопросы, Ефим Григорьевич, — сказал он, не пожимая протянутой руки Ожникова. — Степана Галыгу будем лечить. Скоро поеду в управление и посоветуюсь обо всем с начальством и врачами. Жаль, что медкомиссия улетела. Деньком бы пораньше наш разговор.
— До свидания, Владимир Максимович!
— Не забудьте показать мне письмо об отце.
— Обязательно… на досуге.
Глава пятая
Кольский полуостров прощался с летом. Земная ось круто повернула тундру лицом к самому короткому дню, он теперь длился один час двадцать девять минут. Ночами мягко стучал в окна студенец, и ртуть в термометре съеживалась.
Сидя в горюновском кабинете, Донсков читал. Ему не мешал сильный радиофон под церковным куполом и нудное дребезжание слабо закрепленного стекла в цветной фрамуге. Абажур настольной лампы «лебедь» нарисовал перед ним ярко-белый круг, в котором блестели страницы книги. Это утомляло глаза, и время от времени Донсков изменял наклон книги, чтобы убрать отблеск.
Свободно накинутая на плечи меховая куртка хорошо грела. На углу столешницы стоял чайник, и можно было дотронуться до его теплого бока. Пепельница-поршень, полупустая пачка сигарет, прислоненная к ней, остаток бутерброда и дюймовая полоска круто заваренного чая в тонком стакане создавали видимость домашней обстановки.
Яркие блики на страницах утомили. Двумя большими глотками Донсков допил чай из стакана и взялся за реостат лампы, чтобы уменьшить свет. Покручивая реостат, он наблюдал, как медленно сжимает его со всех сторон тьма, подползая к сереющему кругу под абажуром. Щелчок — и ни чего вокруг, только холодок под рукой от полированной столешницы и теплота на плечах от меха куртки. Странное двойное чувство: тепло — холодно.
О чувствах он и читал, уединившись в горюновском кабинете, чтобы не мешать Луговой и Батурину «изучать немецкий язык» дома.
Тьма вокруг, тепло куртки, чайник, который он придвинул и обхватил ладонями, помогали размышлять.
О чувствах… В армии он не слышал рассуждений о работе чистой и грязной, выгодной — невыгодной, легкой или каторжной, важной и неважной, там была служба, все чувства, лишь всколыхнувшись, замыкались категоричным приказом. В ОСА Донсков окунулся в «море чувств», и если уж принять это банальное выражение, то волны в этом море подчас били его, замполита, безжалостно, он терялся под их напором, видел рядом утопающего и не знал, как спасти его.
Богунец отказался вчера лететь на Черную Браму. Невыгодная работа? Когда Горюнов нажал на него, парень пошел в санчасть и сослался на плохое, настроение. Врач моментально запретил ему вылет: с плохим настроением подниматься в небо нельзя. Освобожденный от задания, Богунец самовольно улетел на попутном транспортнике в город, в госпиталь к Руссову. Доводов остановить парня, «улучшить его настроение» Донсков не нашел. Почему? Не потому ли, что арсенал чувств был для него за семью замками?
Вот сейчас он прочитал, что дисциплинированность, любовь к Родине и долг перед ней — чувства длительного воспитания, а престижность, самолюбие, гнев, желание отомстит за товарищей, погибших на глазах, — это появляется, например, в атаке перед броском вперед за секунду, минуту, час. Если атака не удалась, значит, она не подготовлена эмоционально. Значит, кто-то из наставников солдата еще в его детстве, а командиры и политработники перед атакой плохо выполняли обязанности духовных руководителей.
Работа на Черной Браме невыгодная, но престижная, и это-то и забыл внушить самолюбивому Богунцу он, замполит.
Как много простых истин скрыто под привычной суетой жизни. Мыкаемся, что-то ищем, найдя — хватаем, схватили, рассмотрели — не то! И по новой…
Донсков сбросил куртку с плеч на спинку стула, открыл глаза. Теперь в темноте он кое-что видел: будто облака по ночному небу, по стене двигались тени. Серыми полосками выделялись грани телефонного аппарата. Желтым светился циферблат часов.
Чувства… Что заставило Богунца впервые отказаться от «рубля» на Черной Браме? Он не упускал такой возможности раньше, рвал из других рук любое задание. История с Руссовым? Авария случайно распахнула мир человека, которого Богунец считал похожим на себя, только более крупным, подражал ему, а оказалось, что они противоположны.
Что связывает Горюнова с Ожниковым?
Придумал ли свои преступления Галыга или не придумал?
Пока все неясно…
Множество вопросов задал себе Донсков, сидя в кабинете…
На вошедшего в комнату Донскова Батурин не посмотрел. Он стоял у подоконника и, пощипывая кусок хлеба, крошками подманивал воробья.
Воробей сидел перед открытым окном на сосновой ветке, не решаясь перелететь на подоконник.
Это был старый знакомый. Он жил на сосне вторую неделю, бесхвостым. Перышки отрастали, но летать далеко все равно не мог: его кренило и заносило в сторону. А с гор уже тянул ледяной сквозняк. Последние птицы мелкими стаями перебирались к Белому морю. Воробушек хирел, его перышки мохнатились, теряли блеск. Донсков с Батуриным каждый день подкармливали птаху, а снаружи, на выступе подоконника, всегда стояла алюминиевая тарелка с водой.
— Не решается? — спросил Донсков.
Батурин бросил остатки хлеба, медленно повернулся. Коричневые глаза смотрели грустно.
— Пару раз «общипанный» садился на подоконник, а как руку протяну — улетает.
— Поздравляю, Николай, с днем рождения! — Донсков вынул из коробки подарок: вырезанный из дерева вертолет. — Сам делал!
— Поставь на шкаф, — равнодушно сказал Батурин.
— Эге, а такой вещички у тебя не было! — увидев на шкафу белую пластмассовую лису, улыбнулся Донсков. — Кто?
— Наталья.
— Во сколько сбор?
— Никого не приглашал. И не собираюсь.
— А Наташа?
— Больше не придет, — уныло пробормотал Батурин.
— Вечером прибежит!
— Она больше никогда не придет сюда. Понял! — в го лосе злость.
— Поссорились, Коля?
— Честно поговорили! Открыли души и закрыли двери друг перед другом. Вот так!
— Поподробнее нельзя? — как можно мягче попросил Донсков.
— Отстань, сделай милость.
— Ну и ладно. За язык тянуть не буду. Давай пожуем чего-нибудь. Или в столовую? От несчастной любви помереть, конечно, можно, а с голоду зачем?
— Никуда я не пойду!
Донсков полез в холодильник. Достал и вскрыл банку с консервированным лососем. Разложил рыбу по тарелкам. Нарезал хлеб. Сифон с квасом зарядил новым баллончиком.
— Садись, бука… Мне с тобой посоветоваться надо… Садись же!
Присев к столу, Батурин стал нехотя жевать.
— Если разговор деловой, лучше отложить.
— Да нет, Николай… Мне интересно знать, что ты думаешь об Ожникове?
— Не хочу я о нем думать.
— Я вот почему спросил… — Донсков коротко рассказал о недавнем разговоре с Ожниковым.
— Договоримся: Степана больше не трогать. Не пьет. Жена с ребятишками вернулась. Работает, как в прежние времена… А что там про отца? — заинтересовался Батурин.