— Зато ты смела чересчур! — кривит губы тетя Люся. — Если бы не Сергев, и не нашли бы.
— О-о-о! — Евгения Анатольевна в испуге округляет глаза. — Уж как потянуло меня, чую — не выберусь, а все равно не кричу. Купаться запрещено в том месте было….
Ребята слушают, затаясь: не часто услышишь, как отец с матерью в детстве бедокурили.
Дорога, петляя, сбегает с кручи в низину. Сосны сначала тоже тянутся за дорогой, но робеют вдруг, редеют, и вот кругом одни березы.
Рябит в глазах, дорога переходит в главный быстрый разворот, вылетает на поляну.
Дом за черным забором. Ворота распахнуты. На крыльце дома, когда-то высокого, прекрасного, а теперь завязшего в паутине пристроек, Митрофан Митрофаныч.
Шапку сдернул, улыбнулся. Сбежал с крыльца и тотчас кинулся распрягать лошадь.
— Сначала коняшку ублажим! — приговаривал. — Коняшку сначала.
Ребята выбираются из санок, озираются.
Кордон среди огромных берез. Ветки, припорошенные инеем, — настоящее кружево. Пушистая поляна, пушистые березы, и на небе над березами пушистое.
На втором крыльце, где дверь забита досками крест-накрест, прыгают, посвистывают синицы.
— Синички мои! Тоже гостям рады! — возникает за спиной гостей Митрофан Митрофаныч. — Конь кушает. Овсеца засыпал вволю. Теперь и мы в тепло, хозяева природы.
В доме на скобленых полах синие половики, в красном углу портрет Сталина, под ним полотенце с красными петухами.
Хозяйка дома пышет, как печь, здоровьем, улыбкой, радушием.
— Проходите! — поет она. — Мальчики-то! Красавцы! А девочка-то! Чистый ангел!
— За стол! За стол! — командует бодро Митрофан Митрофаныч.
И все садятся за стол.
Хозяйка носит закуски: грибы, капусту, огурцы. Сало, сметану, вареники.
— Чем богаты! Чем богаты! — приговаривает она.
Перед детьми поставлен красный свекольный квас.
Отец нахваливает геройство Митрофана Митрофаныча.
Оказывается, он дважды подавал заявление в военкомат, чтоб на фронт взяли. Первый раз, когда «ворога» погнали от Сталинграда, во второй раз — когда войска наши вступили в западные страны.
— Рубки ухода у него, как городской проспект, — Страшнов хлопает Митрофана Митрофаныча по плечу. — Недавно проверяли его работу — оценка «отлично». А какие питомники! Я в научно-исследовательском институте, когда диплом писал, таких не видал. Без преувеличения — каждое дерево знает. Каждое дерево ему родное. При мне сухостой рубили. Так Митрофан Митрофаныч аж занедужил. «Знаю, — говорит, — глупость, но как возьмутся пилить лес — плачу. Ведь сколько росли, родимые, сколько радовали…» На таких лесниках все лесное хозяйство держится.
Это же самое отец и вчера ночью говорил маме, и мама, послушав, спросила:
— А чего ж Кривоусов к нему ездит?
— А пропадите вы пропадом! — рассердился на маму отец. — Отчего ж Кривоусову к леснику не приехать! Кривоусов, чай, директор!
— Вор он, ваш Кривоусов, сам говорил!
— А Митрофан Митрофаныч — не позволит! Ни директору, ни кому другому. Да ты сама убедишься завтра, какой это человек!
— Боюсь его подарочков, — сказала мама. — Больно мягко стелет.
— Брось, говорю! Не могу такого слышать от тебя. На Люсю свою глядишь? Не все такие. Не все, матушка. Подозревать всех людей в дурном — лучше не жить.
— Ну, если хороший, слава богу, — согласилась мама. — Давай спать, детей перебудим.
А Митрофан Митрофаныч и вправду был хороший. Он велел хозяйке своей принести балалайку. Заиграл, обеими ногами запритопывал:
Трынь да брынь,
Трынь да брынь,
Я иду, трясуся.
Темень — глаз поколи,
А в лесу бабуся.
Трынь-брынь — огоньки
Ходят-бродят сини.
Или золото найду,
Иль пропаду в трясине.
— Пляши, ребята! — крикнул Митрофан Митрофаныч.
Отец вскочил, хлопнул ладонями в такт, и Милка вдруг — прыг на середину комнаты и стала кружиться на одном месте. Федя и Феликс тоже пошли плясать. Садились на корточки, выставляли то одну ногу, то другую. Присядка да и только!
Тут и хозяйка вышла, за концы платка цветного взялась, голову закинула и пошла ногами стучать, так что стекло в лампе закачалось, зазвенело.
Старший Страшнов тоже не утерпел, выскочил, руки раскинул, глаза вытаращил, бровь дугой, ножкой о ножку, на носки вскочил: то ли русская, то ли лезгинка, но здорово!
Уморились плясуны, да и Митрофан Митрофаныч тоже пот отер полотенцем. Хозяйка ему специально подала.
Евгения Анатольевна на окошко показывает Страшнову:
— Синё. Домой пора. Волки ведь балуют.
— Что нам волки?! — Страшнов чубом тряхнул, огурчиком хрустнул.
А Митрофан Митрофаныч из-за стола поднялся.
— Пойду запрягать! Верно Евгения Анатольевна говорит. Волки балуют.
Стали собираться, одеваться. Хозяйка вынесла узел с пирогами.
— На дорожку.
— Что вы! Что вы! — стала отказываться Евгения Анатольевна.
— Лошадка готова! — объявил резвый Митрофан Митрофаныч. — Морозно.
— Ну, спасибо, мин херц! — обнял его за плечи Страшнов, видимо, начиная входить в роль Петра Великого. — Утешил.
— Спасибо вам, что посетили! — заулыбался Митрофан Митрофаныч. И хлопнул себя по лбу. — Чуть не забыл… Николай Акиндинович, подмахни, бога ради, одну бумажонку.
И тотчас бумажонку эту достал из пиджака.
— Перо! — распорядился Петр Великий и подошел к окну. — Свету!
— Сей миг! — сказала хозяйка, суетясь возле лампы.
— Да чего читать! — воскликнул Митрофан Митрофаныч. — Чтение-то невелико, и дело — пустяк.
Лампа загорелась. Николай Акиндинович взял ручку, поданную Митрофаном Митрофанычем, обмакнул перо в чернильницу. Поднес бумагу под лампу, почитал, раскрыл ладонь, лист косо покружился в воздухе и лег на пол возле Николая Акиндиновича. Николай Акиндинович встал на него двумя ногами и вытер о него оба сапога.
— Вот так! — сказал он.
— Нет-с, не так! — Митрофан Митрофаныч, красный, как свекла, нагнулся, схватил бумагу. — Нет-с не так, милейший Николай Акиндинович. А на что, спрашивается, я вас всех кормил-поил, подарки дарил?
— Евгения! — крикнул Страшнов, чернея. — Деньги при тебе?
— У меня есть! — сказала тетя Люся.
— Давай!
Страшнов взял три сотенных бумажки, положил на стол.
— Есть еще?
Тетя Люся достала из сумки две пятерки, десятку, тридцатку, несколько рублей.
— Получите, Митрофан Митрофаныч. Довольно с вас?
— Нет, Николай Акиндинович, этого маловато. Валенки, зерно.
— А разве я не платил за них?
— Платить-то платили, — хихикнул лесник. — Да цену-то давали государственную. В магазине без карточек хлеба не дадут, а на базаре — оберут. Давайте тишком, пока шума не приключилось.
Страшнов горестно потряс головой и распахнул пиджак.
— За то, что ты мне в душу плюнул, я тебя высеку.
Мать и тетя Люся повисли на руках Страшнова, ребята выскочили на улицу. Попрыгали все гурьбой в санки.
Поехали.
Лошадью правила тетя Люся. Страшнов лежал на плече Евгении Анатольевны и плакал, как сильно обиженный ребенок.
Оглянись — красота,
Что на радость нам дана.
То поет лишь душа:
«Ох, как жизнь, ох как жизнь хороша!»
Все блестит, все горит,
И чарует, и манит,
Но печально для нас —
Мы живем лишь один только раз.
Наконец-то Николай Акиндинович пел. Гитара стонала. Лопнула, раскровавив пальцы, струна, летал чуб над головой удалой.
Эх, ехал на ярмарку
Ухарь-купец.
Ухарь-купец, удалой молодец.
Заехал в деревню коней напоить,
Славной гульбою народ удивить.
И без передыху:
Не пора ль, Пантелей,
Постыдиться людей
И опять за работу приняться?
Промотал хомуты,
Промотал лошадей,
Видно, по миру хочешь ты шляться!
В гостях у Страшновых был военком. У него на днях случился приступ головной боли. Осколок напоминал о себе.
— Пришел к вам песнями лечиться, — снимая шинель, говорил военком.
Страшнову сначала никак не пелось. Он только что вернулся из лесхоза. Директор наорал, цепляясь за мелкие промахи. А потом вдруг стал ласковым и заговорил о сосновом строевом лесе в обходе Митрофана Митрофаныча.
— Знаешь, куда пойдет этот лес? — закатил глаза Кривоусов. — Так что не шуми, не упрямься и вообще будь молодцом. Ты — человек умный. Какие там у вас заболевания у деревьев, вспомни? Чтобы спасти весь лес, срубишь часть.
— Ни одного дерева не дам, — сказал Страшнов. — Ни одного.
— И спрашивать не станем! — Кривоусов закурил «Герцеговину Флор». — Дела сдашь Горбунову.
— Но я, кажется, заявления об уходе не подавал?
— Подашь. А не подашь — пожалеешь.
…— И это у нас творится! — крутил головой Страшнов, а военком улыбался отрешенно и грустно.
— Знаешь, Николай, не связывайся. Пока добьешься правды, ребятишек голодом вволю наморишь.
— Но для себя разве я стараюсь? Лес хочу спасти. Уникальное место в здешнем краю. Срубить такой лес — прежде всего, землю потерять. Овраг дремать не будет.
— Сколько этого леса войной пожгло! Сколько полей перепахано снарядами. Брось, Николай!
— Не брошу!
— Ну, как знаешь…
Женщин в доме совсем не слышно. Страшно было женщинам. Один Федя радовался. Все-таки отец не подкачал в решительный момент.
— Эх! — крикнул Страшнов, берясь за гитару. — Петь так петь!
И запели они с военкомом «Каховку», а потом «Крутится, вертится шар голубой», «На Дальнем Востоке акула…» Мол, не лезет в акулью глотку, для этого глотка мала!
— Что же ты задумал, отец? — спросила ночью мама. — Ну на что нам твоя правда? Правдой сыт не будешь. Дети маленькие…
— Не маленькие! Федя меня не осудит. За что другое, за переезд сюда даже — осудит. А за это — нет! — и позвал: — Федя, спишь?