Голубые луга — страница 6 из 36


Яшка муке обрадовался, но сразу спросил:

— Спер?

— Я — взял, — сказал Федя.

— Значит, спер, а ворованное как же принять? Ворованное принять нельзя.

— Но ведь это же наша мука! — крикнул Федя.

— Ты пойди матери своей скажи или отцу, кого меньше боишься. Если не прикажут вернуть, мы муку, конечно, возьмем. Я хоть лепешек ребятам напеку. Мука ржаная, без дрожжей хлеба не испечь, а лепешки получатся. Спасибо тебе, Федька, только ты уж пойди спросись. А боишься — возьми обратно. Тут ведь такое дело: один раз пощадишь себя, хапнешь, что плохо лежит, и во второй раз рука потянется. Мы, Федя, голодно живем. Оттого и нельзя нам чужого брать. Вмиг избалуешься.

Федя решительно высыпал муку на голый стол.

— Я скажу матери, что взял муку. Понял? Пойду и скажу.

Он пустился домой бегом и, чтобы не передумать, не струсить, — сразу к матери. Она все еще вышивала.

— Мама, я взял муки для Яшкиных детей. У них совсем-совсем нет хлеба.

Евгения Анатольевна работы не отложила.

— Расскажи, не горячись.

Федя рассказал.

— Можете прибить меня, но за мукой я не пойду.

— Бабке Вере не говори и обещай мне без спросу больше ничего не брать.

— Обещаю.

Федя ждал еще каких-то слов, но мама занималась своим делом. Он постоял и поплелся во двор.

5

Во дворе Милка и Феликс «пекли» из песка пышки-лепешки.

— Давай крепость построим! — предложил Федя.

Тотчас объявилась бабка Вера.

— Оставь детей в покое!

Федя погрозил Милке кулаком и выскочил на улицу. На улице ни души. Пошел на пустырь, за огород Цуры. И здесь — никого. Сел под кустом бузины. Потом лег. Заглянул в траву — ни солдатика, ни муравья.

Лег на спину: облака на небе вялые, плоские. Вот уж скучно так скучно. И тут Федя увидал идущую через пустырь к Цуриному дому с вязанкой веников красивую женщину. Она была точь-в-точь Царевна-лягушка из Фединой книги русских сказок.

Шла, откинув голову, полузакрыв черными ресницами глаза, белолицая, розовогубая, высокая, с черной короной уложенных на голове кос.

— Прасковья! — раздался хриплый голос Горбунова, и тотчас Горбунов захихикал.

Женщина медленно, так тяжелые ворота отворяют, разлепила ресницы. Федя увидал глаза Царевны-лягушки. Глаза были черные. Они блеснули долгим огнем в сторону Горбунова — тот стоял, облокотившись на Цурин забор, — и погасли. Прям-таки погасли.

— Что угодно тебе, Горбунов? — спросила жена Цуры тихим, хорошим голосом.

— Вдоль по улице красавица идет! — прохрипел Горбунов и опять захихикал. — Разговор к тебе, Прасковья.

Жена Цуры сняла веревочку со столбушка — калитка отворилась. Бросила к махонькой баньке веники, вернулась, надела веревочку на столбушок, потом только и поглядела на Горбунова.

— О чем хотел поговорить?

— Хороша ты больно, глаза обжигает.

Прасковья устало отерла пот тыльной стороной ладони с висков, повернулась и пошла в избу.

— Погоди! — захрипел Горбунов. — Все вы таковские, красотки! С гандибобером… Сказать-то чего хочу… Лесника у нас в армию забирают. В лесники тебя беру, в мой объезд.

Прасковья в дверях остановилась, повернулась к Горбунову:

— Спасибо. Сегодня мы с Сашей подумаем, а завтра, коли приду в контору, значит, согласна.

И ушла.

— Вот ведь, мать честная! — изумился Горбунов и даже не захихикал. — Право слово, все красотки — королевами рождены.

— Сила женщины — в тайне!

Это сказала Афросинья Марковна, соседка Цуры, старуха из бывших. Бабка Вера об Афросинье изрекла, многозначительно поджимая губки:

— Быть горничной у княгини — тут одной красоты мало; Афросинья Марковна и теперь еще не дурна собой — какая осанка! — а если скажет что — переспросить хочется, да стыдно, что сам дурак.

И верно, Федя призадумался: «Сила женщины — в тайне». В какой тайне? Тут бы и вправду переспросить.

А Горбунов тотчас и переспросил:

— Это какую же тайну, Афросинья Марковна, выглядели вы в бабах?

— А такую, что ты, милый человек, к забору этому прилип, а отлепиться силы в тебе нет.

— Э! — махнул рукой Горбунов. — Ошиблась. Не о себе пекусь. По мне все бабы одинаковы. Оттого я над ними власть имею полную.

— Что ж тебе сказать? — покачала головой Афросинья Марковна. — Пожалеть тебя надо, коли правду говоришь.

— Ишь ты, мудроватая! — закряхтел Горбунов и тотчас понизил голос. — Ты вот чего скажи, с какой стати такая краля на Цуренка кинулась?

— У Александра Ивановича — сердце хорошее.

— Тьфу ты! Ей о деле, она о сердце! — Горбунов и вправду плюнул и растер.

— Правда денег стоит, — усмехнулась Марковна.

— Полвоза сена для твоей козы! — Горбунов шуток не понимал, да и Афросинья Марковна, видно, шутить без умысла тоже не умела.

— Приблизься! — тотчас сказала Цурина соседка.

Федя понял: сейчас он узнает какую-то взрослую тайну. Может быть, стыдную, не для детей. И, конечно, он должен был уйти, но как? Незаметно уйти было нельзя, и Федя перестал дышать.

— История тут самая обычная, — принялась сплетничать горничная ее светлости. — У истинных красавиц легкого счастья не бывает, по себе знаю. Ухажеров — пруд пруди, а любимого все нет и нет. Тот неказист, тот чинами не вышел. Принца ждут! И дождалась Прасковья — войны. Многих сверстников побило, из тех, кто посмелее был, кто под окнами ее ночи простаивал. Потом объявился в Старожилове заезжий майор. Бросилась девка свое упущенное наверстывать, да и здесь не успела. Сразу-то гордостью девичьей не поступилась, а когда сдаться было прилично, приказ пришел, и в единочасье майор уехал. Да и погиб… Тут и заметалась Прасковья. Один с войны без обоих ног явился, другой без глаз, третий, к которому до войны она немного снисходила, получил ранение в пах. Это несчастье вконец бедную сломило. Тут и слились две судьбы, как две реки. Александр Иванович как раз из армии вернулся. Деньжонки у него были, гармошка. Выйдет на завалинку пиликать, засидевшиеся девчата валом идут. Хоть росточком — горе, а все мужик. Нюра, девушка одна, тоже махонькая, пристроилась было у Александра Ивановича в сердце, ну, а Прасковья решила свое могущество показать. Где ж против нее устоять? Раз пришла на гулянье, а на другой день — свадьба. С той поры не видать Прасковьи в Старожилове. Мелькнет, как тень. И опять нет ее.

— Не больно глаза проплакала! — хихикнул Горбунов. — Цура, гляжу я, мал да удал.

— Верно, не плачет… Затворничеством себя казнит.

— Давай-ка, Марковна, вызволим бедняжку из ее клетки. Ты поди, покалякай с ней…

— О ком печешься, не пойму?

— Сказал — не о себе.

Они многозначительно помолчали, а у Феди сердце нехорошо затрепетало. Он не позволил предчувствию превратиться в слова, но оно осталось в нем, на самой глубине.

6

Ночью Федя не мог заснуть.

Не заснул и был наказан еще одним подслушанным разговором старших.

— Иван Иванович скандал закатил в управлении, — сказал отец матери. — Работника у него сманили.

— Мерзавец, — откликнулась мать.

— Еще какой! В военкомат ездил, сена военкому навозил — лишь бы от меня избавиться.

— Как же! Воровать помешали! У человека язва желудка, нервы больные. В сорок первом брали и вернули… Спасибо, ты сообразил с Унгара в другой район переехать. Теперь Ивану Ивановичу — воля.

— Черт с ним! Лесов жалко. Пока его догадаются снять, лучшие леса сведет, ублюдок… Между прочим, здешний военком — прекрасный мужик. Майора получает на днях. Его под Москвой чуть не насмерть. Ранение в висок. На треть сантиметра в сторону, был бы готов. Жена у него красавица.

Феде услышанного хватило, чтобы промучиться без сна до рассвета. Значит, они бежали с Унгара? Значит, отец бежал от войны? Бежал, и мама об этом знает и хвалит за это… Мать и отец — трусы?

7

Уснул Федя, как в омут нырнул, тотчас и вынырнул, а уже солнце. Мама свое пальто старое — Федино одеяло — с пола подняла.

— Чего так разбросался? Спи, не вставай. Рано. Я еще Красавку не доила.

— Выспался, — Федя сел, прислушиваясь к себе, может, показалось, что выспался.

— Ложись! — шепнула мама.

— Я с тобой, Красавку в стадо провожу.

— Феликса не разбуди.

Федя оделся, выскользнул во двор.

Трава бела и тяжела под росой.

Федя босиком, поджимает пальцы — земля холодна. Стряхнул с укропа росу в ладонь, слизнул. Во рту укропный холодок.

Слышно из хлева, как бьются о ведро тугие струи молока. Замычала телка Жданка, дочка Красавки.

Красавка — корова, каких поискать, за такой коровой, как у Христа за пазухой. Молока даёт много, сливок в кринке с ладонь. Одна печаль: Жданка — тринадцатый телок.

Стареет Красавка, вот и оставили Жданку на племя. Если в мать, цены ей не будет.

Николай Акиндинович и сам о себе говорит: «Не хозяин». Старается ни коровьих, ни поросячьих дел не касаться. Достать поросенка — достанет, сена исполу ему накосят, как всегда, подсунут, что похуже. А ему все равно; сеновал набит и — отвяжитесь.

Хозяйство на Евгении Анатольевне. Корову подоить, выгнать, наполдни сбегать, из стада встретить, навоз почистить, корма задать. Евгения Анатольевна свою работу так делает, что другим не видно. Видно — за вышивками сидит жена лесничего. Белоручка. А ей и нравится, что белоручка: жене человека с высшим образованием пристало ли навоз тягать?

Евгения Анатольевна выходит с полным подойником. Где-то на краю Старожилова хлопает пастуший кнут.

— Опаздываем, выгоняй сам!

Федя отворил ворота, распахнул дверь хлева.

— Пошли, пошли! — закричал он баском.

Красавка вышла, красная на утреннем солнышке. Потянулась к Феде черным носом. Федя погладил корову по вытянутой шее и слегка стукнул по тугой спине.

— Пошла, Жданке дай дорогу!

Жданка выметнулась боком, игривая, молодая, точь-в-точь мать, только помельче.

На улице Федя делает вид, что Красавка и Жданка сами по себе, а он сам по себе. Ему стыдно, что у них корова, даже почти две, как у деревенских.