Словом, об этом еще успею подумать.
Так что же все-таки делать? Надо идти к старшему лейтенанту Копылову. А может, к генералу? Или начальнику политотдела? Пусть защитят, не отпускают. Пусть спасают от родной матери!
О господи! Родители формируют характер своих детей. Почему нельзя сделать так, чтоб дети формировали характер родителей? Уж над маминым я бы потрудился.
Ну что с ней делать?
И посоветоваться не с кем. Тани нет. Может, с Сосновским? Серьезный парень.
Иду к нему. Сразу замечает — что-то не так.
— Ты чего? — спрашивает. — Дома что случилось?
— Случилось, — отвечаю.
— Что такое?
— Мать, — говорю, — пишет, что добилась перевода. Отзовут в Москву.
— Как же так? — Даже на койку сел от растерянности.
— А так, — говорю, — придет приказ: гвардии рядового Ручьева, образцового десантника, перевести в Москву суфлером в театр!
— Кем?
— Да это я так. Не обращай внимания. Так что делать, Игорь?
Молчит. Потом спрашивает:
— А сам чего хочешь?
— Хочу остаться!
— Твердо!
— Железно!
Он радуется, по плечу хлопает.
— Нет, Ручьев, ты человек! Человек! Вот что, — серьезным стал, — будем бороться! Прямо сейчас!
— Как?
— Очень просто. — Он уже знает, уже весь в борьбе, — План таков: я иду к Копылову, так сказать по команде, и будто тайно от тебя веду с ним разговор. Мол, если отзовут — можешь неизвестно что натворить…
— Ну уж…
— Ничего, ничего, кашу маслом не испортишь! Ты идешь к Якубовскому. Говоришь по душам, он замполит. Просишь, чтоб доложил полковнику Николаеву, а тот пусть генералу. И главное, конечно, пиши письмо матери! Сейчас же! В воскресенье из города позвони. Скажи: если сейчас же не закрутишь всю машину назад — с моста в воду. В прорубь! А?
Сидим, обсуждаем. Подходит Дойников. Подключается. Выдвигает смелые предложения. Например, сказать Копылову, будто ребята видели, как я из столовой утащил нож, под подушку спрятал, на предмет самоубийства.
Не получив поддержки — обижается.
Наконец утверждаем план.
Начинаем его осуществлять. Я сажусь за письмо.
(Господи, ну на черта все так получилось! Ведь уж наладилось, доволен, так нет, мать никак не успокоится! Я не желаю! Не желаю, и все!)
Дорогая ма!
Я хочу, чтоб ты поняла, что это письмо — самый серьезный разговор, который был у нас с тобой в жизни. И вообще у меня в жизни.
Ты должна выпить валерьянки, позвать в комнату отца и только после этого читать мое письмо.
Так вот, слушай! Я не хочу перевода в Москву! Я хочу остаться здесь! Перечти это место еще раз — я хочу остаться, здесь, я хочу остаться здесь, я хочу остаться здесь!!!
Ясно?
Пойми меня правильно, я очень вас люблю и скучаю. Но не хочу уезжать. Мне здесь очень нравится. У меня друзья, даже больше чем друзья. Ко мне хорошо относятся, ценят, У меня все — теперь уже все — получается.
И главное, я чувствую, что я муж: чина. Пойми, ма, ведь в Москве твой здоровенный балбес, сын, словно лежал в люльке. А здесь я чувствую себя взрослым. Может быть, тебе это трудно понять, потому что для тебя я всегда буду «твоим мальчиком», но, представь себе, я уже мужчина! Таков закон жизни, от него никуда не денешься. И, в общем, это здорово. Во всяком случае, меня это устраивает.
Ты должна понять и гордиться мной.
Ну подумай, мама, — твой сын гвардеец в голубом берете, представитель самых храбрых, доблестных, замечательных войск! Ты сможешь рассказывать об этом всем знакомым.
Уверен — отец поддержит меня. И, пожалуйста, не консультируйся с Анной Павловной, этой золотой женщиной. Она в армии не служила.
Я жду от тебя телеграмму-молнию, что все отменено! До этого момента я буду очень волноваться, а у меня, сейчас сверхответственное задание, и малейшее волнение может мне стоить…
Глава XVI
— Ты ничего не заметил? — спросил Копылов своего заместителя по политчасти, когда они выходили из кабинета подполковника Сергеева.
— А что? — ответил Якубовский вопросом на вопрос.
— По-моему, он что-то задумал. Во всяком случае, готовит нам сюрприз. Совещание совещанием, но что-то он задумал. Почему он интересовался, сколько в роте больных, отпускников?
— Мало ли почему. Интересуется, заботится…
Копылов хитро подмигнул:
— Нет, брат, меня не обманешь. Пойдем-ка в роту. Проверим еще разок, что и как.
Снег хрустел под ногами. Мела легкая поземка, в белом небе висело молочное солнце.
— Хорошо! — Копылов поднял к солнцу разрумянившееся на морозе лицо.
— Что хорошо? — осторожно спросил Якубовский.
— Все! Все хорошо! Погода. Настроение. Пейзаж. Ты вот хороший парень…
— Спасибо.
— Не за что. А главное, Ручьев хорош. Ты не представляешь, до чего я рад. И за него, и за нас, и за роту. Между прочим, я всегда предсказывал, что он будет великолепным солдатом.
— Не помню.
— Как не помнишь, как не помнишь! — возмутился Копылов. — Ему только прыжка не хватало.
— Между прочим, — заметил Якубовский, — рвется в спортсмены. Хочу, говорит, заниматься парашютным спортом. Кравченко обещала над ним шефство взять.
— Кравченко? — удивился Копылов. — Что-то я не знаю у нее индивидуальных подшефных. Интересно. Она когда приезжает?
— На днях.
— Поговорю. Во всяком случае буду всемерно приветствовать.
Офицеры вошли в расположение роты. Дежурный отдал рапорт и отправился сопровождать командира. Придирчиво, тщательно осматривал свое хозяйство Копылов. Зимний бело-розовый свет вливался потоками в чистые высокие окна. Безупречно ровными рядами стояли безупречно ровно заправленные койки. Сверкал натертый пол.
В одном конце огромного помещения располагалась «силовая комната». Аккуратно застыли черной тяжестью гантели, гири в своих гнездах, синел ковер для самбо.
В противоположном конце находилась оружейная комната, защищенная решеткой до потолка. У каждого отделения был здесь свой шкаф, где хранилось оружие.
Всюду была удивительная, прямо-таки стерильная чистота.
Копылов, по-прежнему сопровождаемый дежурным, прошел в бытовую комнату, слегка напоминавшую артистическую уборную: вдоль стен крепились сплошные столы, а перед ними на стенах зеркала. У каждого розетка для бритвы.
В сушилке высились установки для сапог и одежды, рядом специальные аппараты для растяжки головных уборов, какие не найдешь и в шляпной мастерской…
Командир роты проследовал в Ленинскую комнату. Здесь находились стенды, рассказывающие об истории части, о Советской Армии, плакаты, фотомонтажи. В углу стоял аккуратно прикрытый телевизор, на столе — подшивки газет и журналов.
Особенно тщательному осмотру подверглись туалетные комнаты — курилка, сверкавшие кафелем умывальники, помещение для мытья ног…
Нигде ни к чему не придерешься.
Осмотр закончился там, где начался: у столика дежурного по роте. На столике телефон, на стене инструкции, барабан, горн. Горн висел криво, и командир роты сделал наконец замечание. Единственное за все время.
В дверях канцелярии Копылов столкнулся с торопливо выходившим Якубовским.
— Начальник политотдела меня вызывает, — бросил замполит на ходу.
Через несколько минут он входил в кабинет Николаева.
Николаев некоторое время молчал, устремив на Якубовского внимательный взгляд. Потом протянул ему лежавший на столе конверт:
— Прочти.
Якубовский неторопливо взял конверт, вынул письмо и углубился в чтение. Письмо было длинным — восемь страничек мелкого женского почерка.
Пока он читал, полковник Николаев занимался своими делами, отвечал на звонки, куда-то выходил. Кончив читать, Якубовский аккуратно сложил письмо, спрятал его в конверт и положил на стол.
— Жаль, товарищ гвардии полковник.
— Что значит жаль? Как он вообще-то, Ручьев?
— Видите ли, товарищ гвардии полковник, вполне вероятно, что все, что здесь пишет его мать, — правда. Только это бывший Ручьев. Кое в чем и нынешний. Но никак не завтрашний. Он очень изменился. Имеет хорошие и отличные оценки. Помогает товарищам по английскому языку, стал активно участвовать в общественной жизни роты. Один был недостаток — отказчик. Теперь все в порядке. Совершил два прыжка. Мечтает парашютным спортом заняться.
— Да-а, — задумчиво протянул Николаев и покачал массивной головой, — а мать пишет, что дипломатом мечтает стать.
— Что ж, — Якубовский усмехнулся, — мечты у людей меняются… Не удивлюсь, если Ручьев подаст когда-нибудь рапорт в училище.
— А мать вот просит «не чинить препятствий», когда придет запрос на него. Поскольку лишь в Москве «имеются все условия для расцвета его незаурядного дарования». Как поступим? — Начальник политотдела помолчал. — Поступим так, — сказал он, — ответ напишет Ручьев. Поговори с ним, нужно — пришли ко мне. Скажи, как сам захочет, так и будет. Лучшей проверки для него и не придумаешь.
На следующий день в тот же кабинет входил гвардии рядовой Ручьев.
Этому предшествовал долгий и бурный разговор с замполитом.
Старший лейтенант вызвал к себе Ручьева вечером и, оставшись с ним наедине, пригласил сесть.
— Так вот, — сказал он, — буду говорить с тобой прямо, без предисловий. Твоя мать прислала командиру дивизии (а он передал начальнику политотдела) письмо, в котором сообщает, что на тебя придет запрос о переводе в Москву. Она просит «не чинить препятствий…».
— Да что она!.. — Ручьев вскочил.
— Сядь! Сядь, говорю! — Якубовский указал на стул. — Дай досказать. В ее письме много справедливых слов: парень ты способный, знающий, умный, вероятно, и служа в армии, ты сможешь в Москве готовиться к своей будущей профессии. Насколько я знаю, ты мечтаешь окончить Институт международных отношений, посвятить себя дипломатической работе.
— Я к генералу пойду, я министру напишу!..
— Да погоди ты. Не суетись. Начальник политотдела меня вызывал, сказал, если нужно, он тебя примет. Хочешь идти к нему?