Голубые пески — страница 11 из 31

И, заметив выскочившего из простенка Кирилла Михеича, замолчала. Дочери фыркнули, махая зонтиками, выскочили за ворота и с хохотом побежали по улице. Пожилова оправила шаль и, выпрямив хребет, пошла к мельнице степенно и важно.

А Кирилл Михеич, вырывая путавшиеся меж сапог полы, вбежал в мастерскую и, стуча крепким кулаком о верстак, закричал:

— Ты что, старый чорт, какое имел право Фиозу отпускать? Велел я тебе? Я здесь хозяин, али нет? Пока не отняли мое добро — не сметь трогать… Убью, курвы!..

Поликарпыч отряхнул медленно бородку и, словно радуясь, указал на Артюшку:

— Я тут не при чем. Это его штука.

Артюшка затянулся папироской, сплюнул на край табурета и, сапогом стирая слюну, сказал:

— Не откусят. Тебе хватит. Явится, Михеич. А в Лебяжье я с ней цидульку черканул. Я отвечаю. За все, и за нее тоже.

Он вытянул ноги и, глядя в запылившееся синее окно, зевнул:

— Слышал? Попа утопили, а он других за собой тянет. У Пожиловой мельницу отняли, и еще… Запус на усмиренье, в станицы едет. Да!

— Вишь, — а ты ругаешься, — сказал Поликарпыч, щепочкой почесывая за ухом. — Ругать отца, парень, не хорошо. Грешно, однако.

* * *

Подымает желтые пахучие пески раскосый ветер. Полощет их в тугом и жарком небе, — у Иртыша оставляет их усталых и жалобных.

Овцы идут по саксаулам. Курдюки упругие и жирные, как груди сартянки. И опять над песками небо, и в сохлых травах свистит белобрюхий суслик.

И опять степь — от Иртыша до Тянь-Шаня, и от Тарабага-Ртайских гор пустыни Монгольской, а за ними ленивый в шелках китаец и в Желтом море неуклюжие джонки.

Всех земель усталые пальцы спускаются, а спустятся в море и засыпают… Усталые путники всех земель — дни.

* * *

А тут, в самом доме залазь на полати и, уткнувшись в штукатурку, старайся не слышать:

— Хозяин! Хозяин!..

Запус — опять, и с пустяком: в Петрограде, мол, восстание и в Москве бои. Солдаты с немцами братуются и рабочие требуют фабрик. Раз уже к тому пошло, пущай. Но у Кирилла Михеича и без этого — забот…

Уткнись носом в свою собственную штукатурку, на полатях и жди сколько? Кто знает. Дураки спрашивают, бегают к Кириллу Михеичу. А Запус знает, а весь Совдеп знает? Никто ничего не знает, притворяются только будто знают. Что каждый год весна — ясно, но человеческой жизни год какой?

Ткнуло жаром в затылок…

— Господи! Владыко живота моего…

Откапывая замусоренные, унесенные куда-то на донышко молитвы, сплетал их — тут у штукатурки и, чуть подымая глаз, старался достать икону. Но бревенчатая матка полатей закрывала образ, а дальше головы высунуть нельзя, Запус нет-нет да и крикнет:

— Хозяин!..

Дыханье послышалось из сеней. Пришептывает немного и придушенно словно в тело говорит:

— Ты сюда иди. Он ушел.

Артюшка. А за ним — подошвой легко, словно вышивает шаг — Олимпиада.

— Не ушел, тоже наплевать. Я не привык кобениться. Уговаривать тебя нечего, слава Богу, семь лет замужем. Я Фиозе говорил, не хочет.

— Меня ты, Артемий, брось. Из Фиозы лепи чего хочешь…

— Я из всех вас вылеплю. Я с фронта приехал сюда, чтоб отсюда не бегать. Каленым железом надо.

— Надоел ты мне с этим железом. Слов других нету?

— С меня и этих хватит. Я Фиозу просил, не может или не хочет. В станицу удрала. Нам надо Запуса удержать на неделю. А потом казаков соберем…

— Треплетесь.

— Не твое дело.

— Пу-усти!..

Шоркнуло по стене материей. Запус, насвистывая, прошел в залу, звякнул стаканом. Ушел. Шопотом:

— Липа, ты пойми. Господи, да разве мы… звери. Кого мне просить. За себя я стараюсь? Пропусти день, два, опоздай — приедут в станицы красногвардейцы. Как каяться? Не хочу каяться, что я собака — выть. Ей-Богу, я нож сейчас себе в горло, на месте, к чорту!.. Сейчас надо делать. Без Запуса они куда?

— Убей Запуса. Очень просто. А то Михеича попроси, он не трус убьет. Пусти, руку… Ступай к киргизкам своим.

Дыханье — кобыльим молоком пахнущее, — на всю комнату. От него что-ли вспотели ноги у Кирилла Михеича. Руку отлежал, а переменить почему-то боязно…

— Тебе легко, Липа… Фиоза — солома, ее на подстилку. Убить нельзя, — заложников перестреляют. Хуже получится. А здесь на два дня, на неделю задержать. Поди-и!..

— Не стыдно, Артемий!

— А ну вас… Что я — мешок: ничего не чувствую, разве!

— Киргизок своих пошли.

— Отстань ты с киргизками. Мало что…

Вскрикнула:

— Мало что? Ну, так и я могу по-своему распоряжаться. Тело мое.

— Липа!..

— Ладно. Отстань. А к Василию Антонычу пойду. Отчего не пойти, раз муж разрешает. Можно. Валяй, Олимпиада Семеновна, спасай отечество… И-их, Сусанины…

Открыла дверь в залу, позвала:

— Василий Антоныч!..

— Ась? — отозвался Запус, скрипнул чем-то.

— Можно на минуточку?

Опять шаг. С порога на пол царапают сапогом — Запус, он ногой даже спокойно не может:

— Чем могу служить? — И смеется.

— Алимбек программу большевиков просит.

— Он? Да он по-русски только ругаться умеет.

— Старик, говорит, переведет. Поликарпыч.

Даже, кажется, ладонями хлопнул.

— Чудесно! Могу. Я сейчас принесу…

— А вы заняты? К вам можно посидеть?

— Ко мне? Пожалуйста. Во-от везет-то. Идемте. Сергевне бы сказать насчет самовара.

— Алимбек скажет.

И будто весело:

— Скажи, Алимбек.

— Верно, скажи. А программу я тебе сейчас достану, принесу. Непременно надо на киргизском языке напечатать.

Остальное унес в залу и дальше — в кабинет…

Слез Кирилл Михеич с полатей. Артюшку догнал в сенях. Тронул за плечо. Сказал тихонько:

— Я, Артюш, от греха дальше — пойду ее позову обратно. Скажи пошутил.

Артюшка быстро повернулся, схватил Кирилла Михеича за горло, ткнул затылком в доски сеней. Выпустил и, откинув локоть, кулаком ударил его в скулу.

Тут у стены и нашел его Запус, вернувшийся с книжкой:

— Киргиза не видали? Работника?

— Нет.

— Передайте ему, пожалуйста. Он, наверное, сейчас придет — Сергевну ищет.

Так с книжкой и вышел Кирилл Михеич.

Поликарпыч на бревне вдевал нитку в иголку — все никак не мог попасть. Сидел он без рубахи, — лежала для починки она на коленях. Костлявое тело распрямлялось под жарой, краснело. Увидав Кирилла Михеича, спросил:

— Книжкой антиресуешься. Со скуки помогат. Я ране любитель был, глаза когда целыми находились. Гуака читал? Потешно…

И, указывая иголкой на прыгавших подле бревна воробьев, сказал снисходительно:

— Самая тормошивая птица. Прямо как оглашенные…

XI

Машинист парохода «Андрей Первозванный», т. Никифоров, был недоволен. Он говорил т. Запусу:

— Народное добро из-за буржуев тратить — все время под парами стоим. Сделать один рейс по Иртышу и снести к чортовой матери все казацкое поселение. Не лезь против Советской власти, сука! Я этих курвов-казаков по девятьсот пятому году знаю.

Лоб его был так же морщинист, как гладки — части машин. Особенно, как все машинисты — слушая под полом ровный гул, стоял он в каюте, стучал по револьверу и жаловался:

— На кой мне прах эту штуку, если я этой сволочи, которая меня в пятом году порола, — пулю не могу всунуть.

— Там дети, товарищ. Женщины.

— Дети в тридцать лет. Знаем мы этих лодырей.

В кают-компании на разбросанных по полу шинелях валялись босоногие люди, подпоясанные солдатскими ремнями. Спорили, кричали. Пересыпали из подсумков обоймы. На рояле валялись пулеметные ленты, а искусственная пальма сушила чье-то выстиранное белье. Дым от махорки. Плевки — в ладонь.

— Гнать туды пароход!..

— Товарищ Никифоров…

— Тише, давай высказаться! Обожди.

— Сами знам.

Маленький, косоглазый слегка, наборщик Заботин прыгал через валявшиеся тела и кричал:

— Ступай наверх! Не пройти.

— Жарко. Яйца спекутся…

— Хо-хо-хо!..

И хохот был, словно хлюпали о воду пароходные колеса.

А ночью вспыхивал на носу парохода прожектор. Сначала прорезал сапфирно-золотистые яры, потом прыгал на острые крыши городка и желтил фигурки патрулей на песчаных улицах.

— Тра-ави!.. — темно кричал капитан с мостка.

Лопались со звоном стальные воды. Весь завешенный черным — только прыгал и не мог отпрыгнуть растянутый треугольник прожектора — грузно отходил пароход на средину Иртыша. Здесь, чавкая и, давясь водой, ходил он всю ночь вдоль берега — взад и вперед, взад и вперед.

— Ждешь? — спрашивал осторожно Никифоров.

И Запус отвечал медленно:

— Жду.

Пахло от машиниста маслом, углем, и папироска не могла осветить его широкое квадратное лицо. Качая рукой перила, он говорил:

— Тебе ждать можно. А у меня — жена в Омске и трое детей. Надо кончать, кто не согласен, — в воду, под пароход. Рабочему человеку некогда.

— Долго ждали, подождем еще.

— Кто ждал-то. У тебя ус-то короче тараканьего. В городе сказывают утопил, будто, попа-то ты.

— Пускай.

— И взаболь утопить надо. Не лезь.

Он наклонялся вперед и нюхал сухой, пахнущий деревом, воздух.

— Много в нем офицеров?

— Не знаю.

— Значит, много, коли ждешь восстанья. Трехдюймовочку бы укрепить. Завтра привезем из казарм. Куда им, все равно домой убегут, солдаты. Скоро уборка.

Отойдя, он тоскливо спрашивал:

— Когда здесь дожди будут?.. Пойду песни петь.

Сережка Соколов, из приказчиков, играл на балалайке. Затягивали:

На диком бреге Иртыша…

Не допев, обрывали с визгом. Бойко пели «Марсельезу».

Золотисто шелестели за Иртышом камыши. Гуси гоготали сонно. Луна лежала на струях как огромное серебряное блюдо. Тополя царапали его и не могли оцарапнуть.

Слова пахли водой — синие и широкие…

Внизу, в каюте у трюма сидел протоиерей Смирнов, офицер — Беленький и Матрен Евграфыч, купец Мятлев.

У каютки стоял часовой и, когда арестованные просились по нужде, он хлопал прикладом в пол и кричал: