И, заметив выскочившего из простенка Кирилла Михеича, замолчала. Дочери фыркнули, махая зонтиками, выскочили за ворота и с хохотом побежали по улице. Пожилова оправила шаль и, выпрямив хребет, пошла к мельнице степенно и важно.
А Кирилл Михеич, вырывая путавшиеся меж сапог полы, вбежал в мастерскую и, стуча крепким кулаком о верстак, закричал:
— Ты что, старый чорт, какое имел право Фиозу отпускать? Велел я тебе? Я здесь хозяин, али нет? Пока не отняли мое добро — не сметь трогать… Убью, курвы!..
Поликарпыч отряхнул медленно бородку и, словно радуясь, указал на Артюшку:
— Я тут не при чем. Это его штука.
Артюшка затянулся папироской, сплюнул на край табурета и, сапогом стирая слюну, сказал:
— Не откусят. Тебе хватит. Явится, Михеич. А в Лебяжье я с ней цидульку черканул. Я отвечаю. За все, и за нее тоже.
Он вытянул ноги и, глядя в запылившееся синее окно, зевнул:
— Слышал? Попа утопили, а он других за собой тянет. У Пожиловой мельницу отняли, и еще… Запус на усмиренье, в станицы едет. Да!
— Вишь, — а ты ругаешься, — сказал Поликарпыч, щепочкой почесывая за ухом. — Ругать отца, парень, не хорошо. Грешно, однако.
Подымает желтые пахучие пески раскосый ветер. Полощет их в тугом и жарком небе, — у Иртыша оставляет их усталых и жалобных.
Овцы идут по саксаулам. Курдюки упругие и жирные, как груди сартянки. И опять над песками небо, и в сохлых травах свистит белобрюхий суслик.
И опять степь — от Иртыша до Тянь-Шаня, и от Тарабага-Ртайских гор пустыни Монгольской, а за ними ленивый в шелках китаец и в Желтом море неуклюжие джонки.
Всех земель усталые пальцы спускаются, а спустятся в море и засыпают… Усталые путники всех земель — дни.
А тут, в самом доме залазь на полати и, уткнувшись в штукатурку, старайся не слышать:
— Хозяин! Хозяин!..
Запус — опять, и с пустяком: в Петрограде, мол, восстание и в Москве бои. Солдаты с немцами братуются и рабочие требуют фабрик. Раз уже к тому пошло, пущай. Но у Кирилла Михеича и без этого — забот…
Уткнись носом в свою собственную штукатурку, на полатях и жди сколько? Кто знает. Дураки спрашивают, бегают к Кириллу Михеичу. А Запус знает, а весь Совдеп знает? Никто ничего не знает, притворяются только будто знают. Что каждый год весна — ясно, но человеческой жизни год какой?
Ткнуло жаром в затылок…
— Господи! Владыко живота моего…
Откапывая замусоренные, унесенные куда-то на донышко молитвы, сплетал их — тут у штукатурки и, чуть подымая глаз, старался достать икону. Но бревенчатая матка полатей закрывала образ, а дальше головы высунуть нельзя, Запус нет-нет да и крикнет:
— Хозяин!..
Дыханье послышалось из сеней. Пришептывает немного и придушенно словно в тело говорит:
— Ты сюда иди. Он ушел.
Артюшка. А за ним — подошвой легко, словно вышивает шаг — Олимпиада.
— Не ушел, тоже наплевать. Я не привык кобениться. Уговаривать тебя нечего, слава Богу, семь лет замужем. Я Фиозе говорил, не хочет.
— Меня ты, Артемий, брось. Из Фиозы лепи чего хочешь…
— Я из всех вас вылеплю. Я с фронта приехал сюда, чтоб отсюда не бегать. Каленым железом надо.
— Надоел ты мне с этим железом. Слов других нету?
— С меня и этих хватит. Я Фиозу просил, не может или не хочет. В станицу удрала. Нам надо Запуса удержать на неделю. А потом казаков соберем…
— Треплетесь.
— Не твое дело.
— Пу-усти!..
Шоркнуло по стене материей. Запус, насвистывая, прошел в залу, звякнул стаканом. Ушел. Шопотом:
— Липа, ты пойми. Господи, да разве мы… звери. Кого мне просить. За себя я стараюсь? Пропусти день, два, опоздай — приедут в станицы красногвардейцы. Как каяться? Не хочу каяться, что я собака — выть. Ей-Богу, я нож сейчас себе в горло, на месте, к чорту!.. Сейчас надо делать. Без Запуса они куда?
— Убей Запуса. Очень просто. А то Михеича попроси, он не трус убьет. Пусти, руку… Ступай к киргизкам своим.
Дыханье — кобыльим молоком пахнущее, — на всю комнату. От него что-ли вспотели ноги у Кирилла Михеича. Руку отлежал, а переменить почему-то боязно…
— Тебе легко, Липа… Фиоза — солома, ее на подстилку. Убить нельзя, — заложников перестреляют. Хуже получится. А здесь на два дня, на неделю задержать. Поди-и!..
— Не стыдно, Артемий!
— А ну вас… Что я — мешок: ничего не чувствую, разве!
— Киргизок своих пошли.
— Отстань ты с киргизками. Мало что…
Вскрикнула:
— Мало что? Ну, так и я могу по-своему распоряжаться. Тело мое.
— Липа!..
— Ладно. Отстань. А к Василию Антонычу пойду. Отчего не пойти, раз муж разрешает. Можно. Валяй, Олимпиада Семеновна, спасай отечество… И-их, Сусанины…
Открыла дверь в залу, позвала:
— Василий Антоныч!..
— Ась? — отозвался Запус, скрипнул чем-то.
— Можно на минуточку?
Опять шаг. С порога на пол царапают сапогом — Запус, он ногой даже спокойно не может:
— Чем могу служить? — И смеется.
— Алимбек программу большевиков просит.
— Он? Да он по-русски только ругаться умеет.
— Старик, говорит, переведет. Поликарпыч.
Даже, кажется, ладонями хлопнул.
— Чудесно! Могу. Я сейчас принесу…
— А вы заняты? К вам можно посидеть?
— Ко мне? Пожалуйста. Во-от везет-то. Идемте. Сергевне бы сказать насчет самовара.
— Алимбек скажет.
И будто весело:
— Скажи, Алимбек.
— Верно, скажи. А программу я тебе сейчас достану, принесу. Непременно надо на киргизском языке напечатать.
Остальное унес в залу и дальше — в кабинет…
Слез Кирилл Михеич с полатей. Артюшку догнал в сенях. Тронул за плечо. Сказал тихонько:
— Я, Артюш, от греха дальше — пойду ее позову обратно. Скажи пошутил.
Артюшка быстро повернулся, схватил Кирилла Михеича за горло, ткнул затылком в доски сеней. Выпустил и, откинув локоть, кулаком ударил его в скулу.
Тут у стены и нашел его Запус, вернувшийся с книжкой:
— Киргиза не видали? Работника?
— Нет.
— Передайте ему, пожалуйста. Он, наверное, сейчас придет — Сергевну ищет.
Так с книжкой и вышел Кирилл Михеич.
Поликарпыч на бревне вдевал нитку в иголку — все никак не мог попасть. Сидел он без рубахи, — лежала для починки она на коленях. Костлявое тело распрямлялось под жарой, краснело. Увидав Кирилла Михеича, спросил:
— Книжкой антиресуешься. Со скуки помогат. Я ране любитель был, глаза когда целыми находились. Гуака читал? Потешно…
И, указывая иголкой на прыгавших подле бревна воробьев, сказал снисходительно:
— Самая тормошивая птица. Прямо как оглашенные…
XI
Машинист парохода «Андрей Первозванный», т. Никифоров, был недоволен. Он говорил т. Запусу:
— Народное добро из-за буржуев тратить — все время под парами стоим. Сделать один рейс по Иртышу и снести к чортовой матери все казацкое поселение. Не лезь против Советской власти, сука! Я этих курвов-казаков по девятьсот пятому году знаю.
Лоб его был так же морщинист, как гладки — части машин. Особенно, как все машинисты — слушая под полом ровный гул, стоял он в каюте, стучал по револьверу и жаловался:
— На кой мне прах эту штуку, если я этой сволочи, которая меня в пятом году порола, — пулю не могу всунуть.
— Там дети, товарищ. Женщины.
— Дети в тридцать лет. Знаем мы этих лодырей.
В кают-компании на разбросанных по полу шинелях валялись босоногие люди, подпоясанные солдатскими ремнями. Спорили, кричали. Пересыпали из подсумков обоймы. На рояле валялись пулеметные ленты, а искусственная пальма сушила чье-то выстиранное белье. Дым от махорки. Плевки — в ладонь.
— Гнать туды пароход!..
— Товарищ Никифоров…
— Тише, давай высказаться! Обожди.
— Сами знам.
Маленький, косоглазый слегка, наборщик Заботин прыгал через валявшиеся тела и кричал:
— Ступай наверх! Не пройти.
— Жарко. Яйца спекутся…
— Хо-хо-хо!..
И хохот был, словно хлюпали о воду пароходные колеса.
А ночью вспыхивал на носу парохода прожектор. Сначала прорезал сапфирно-золотистые яры, потом прыгал на острые крыши городка и желтил фигурки патрулей на песчаных улицах.
— Тра-ави!.. — темно кричал капитан с мостка.
Лопались со звоном стальные воды. Весь завешенный черным — только прыгал и не мог отпрыгнуть растянутый треугольник прожектора — грузно отходил пароход на средину Иртыша. Здесь, чавкая и, давясь водой, ходил он всю ночь вдоль берега — взад и вперед, взад и вперед.
— Ждешь? — спрашивал осторожно Никифоров.
И Запус отвечал медленно:
— Жду.
Пахло от машиниста маслом, углем, и папироска не могла осветить его широкое квадратное лицо. Качая рукой перила, он говорил:
— Тебе ждать можно. А у меня — жена в Омске и трое детей. Надо кончать, кто не согласен, — в воду, под пароход. Рабочему человеку некогда.
— Долго ждали, подождем еще.
— Кто ждал-то. У тебя ус-то короче тараканьего. В городе сказывают утопил, будто, попа-то ты.
— Пускай.
— И взаболь утопить надо. Не лезь.
Он наклонялся вперед и нюхал сухой, пахнущий деревом, воздух.
— Много в нем офицеров?
— Не знаю.
— Значит, много, коли ждешь восстанья. Трехдюймовочку бы укрепить. Завтра привезем из казарм. Куда им, все равно домой убегут, солдаты. Скоро уборка.
Отойдя, он тоскливо спрашивал:
— Когда здесь дожди будут?.. Пойду песни петь.
Сережка Соколов, из приказчиков, играл на балалайке. Затягивали:
На диком бреге Иртыша…
Не допев, обрывали с визгом. Бойко пели «Марсельезу».
Золотисто шелестели за Иртышом камыши. Гуси гоготали сонно. Луна лежала на струях как огромное серебряное блюдо. Тополя царапали его и не могли оцарапнуть.
Слова пахли водой — синие и широкие…
Внизу, в каюте у трюма сидел протоиерей Смирнов, офицер — Беленький и Матрен Евграфыч, купец Мятлев.
У каютки стоял часовой и, когда арестованные просились по нужде, он хлопал прикладом в пол и кричал: