Поликарпыч тер ладони о колени, вздыхал, глядел в угол. Подставил к углу скамью. Влез и обтер покрытый пылью образ.
Под утро привезли эстафету; комиссар Запус из разгромленной им станицы Лебяжьей, прорвав казачью лаву, вместе с отрядом ускакал в поселки новоселов. Снизу и сверху — из Омска и Семипалатинска подходили пароходы Сибирской Областной Думы для захвата «Андрея Первозванного». Со степи с'езжались казаки и киргизы.
Всю эту ночь Горчишников не спал. Заседала Чрез-Тройка, вместо Запуса выбрали русина Трофима Круцю. Придумать ничего не могли. Ночь была темная, в два часа пароход зажег стоявшую у плотов баржу. Осветило реку, пристали и яры. Ударил в набат, по берегу поскакали пожарные лошади. Приказали остановить стрельбу, когда обоз подскакал, — рассмотрели — людей на обозе не было. Лошади, путая постромки, косились спокойно на пожар. Утром вновь начался обстрел города. Лошадей перебили. Убежала одна подвода, и размотавшийся пожарный рукав трепался по пыли, похожей на огромную возжу… Когда заседание кончилось, Горчишников присел к машинке и перепечатал написанное еще вчера постановление. Поставил печать и, сильно нажимая пером, вывел: «Емел Горчишников». Вынув из кобуры револьвер, спустился вниз.
У каютки с арестованными на куле дремал каменщик Иван Шабага.
Дежурные обстреливали улицы.
От толчка в грудь, Шабага проснулся — лицо у него мягкое с узенькими, как волосок, глазами.
— Поди, усни, — сказал Горчишников.
Шабага зевнул:
— Караулить кто будет?
— Не надо.
Шабага, забыв винтовку, переваливаясь, ушел.
Горчишников растворил дверь, оглядел арестованных и первым убил прапорщика Беленького.
Купец Мятлев прыгнул и с визгом полез под койку. Пуля раздробила ему затылок.
Матрен Евграфыч отошел от окна (оно было почему-то не заставлено мешками) — немного наклонился тучной грудью и сказал, кашлянув по средине фразы:
— Стреляй… балда. Сукины сыны.
Горчишников протянул к его груди револьвер. Мелькнуло (пока спускал гашетку) — решетчатое оконце в почте; «заказные» и много, целая тетрадь, марок. Зажмурился и выстрелил. Попал не в грудь, а метнул с лица мозгами и кровавой жижой на верхние койки.
Протоиерей, сгорбившись, сидел на койке. Виднелась жилистая, покрытая редким волосом, вздрагивающая шея. Горчишников выругался и, прыгнув, ударил рукоятью в висок. Перекинул револьвер из руки в руку. Одну за другой всадил в голову протоиерея три пули.
Запер каюту. Поднялся на-верх.
— Мы тебя ждем, — сказал Заботин, увидев его, — если нам в Омск уплыть и сдаться… Как ты думаешь?
Горчишников положил револьвер на стол и вяло проговорил:
— Арестованных убил. Всех. Четверых. Сейчас.
И хотя здесь защелкал пулемет, но крики двоих — Заботина и Трофима Круци — Горчишников разбирал явственно.
Он сел на стул и, устало раскинув ноги, вздохнул:
— К Омску вам не уехать, — помолчав, сказал он: — за такие дела в Омске вас не погладят тоже. Надо Запуса дожидать, либо…
Он вытер мокрые усы.
— Сами-то без него пароход-бы сдали. Я вас знаю. Ерепениться-то пьяные можете. Теперь, небось, не сдадите. Подписывайте приказ-то.
Он вынул из папки напечатанный приказ и сказал:
— Шпентель-то я поставил уж. Две подписи, тогда и вывесить можно.
Заботин дернул со стола револьвер и, вытирая языком быстро высыхающие губы, крикнул:
— Тебя надо за такие из этого… В лоб! в лоб!.. Какое ты имел право без тройки?.. И не жалко тебе было, стерва ты этакая, без суда… самосудник ты?.. Ну, как это ты… Емеля… да… постойте ребята, он врет!..
— Не врет, — сказал Круця. — За убийство мы судить будем. После. Сейчас умирать можно с пароходом, подписывай.
Он взял перо и подписался по-русски. Заботин, пачкая чернилами пальцы, тыкал рукой.
— Я подпишу. Вы думаете, я трушу. Чорт с вами! А с тобой, Емельян, я руки больше не жму. Очень просто. Грабительство…
Утром, город ухнул. Далеко за пароходом, к левому берегу, в воду упал снаряд.
Горчишников сказал:
— Говорил — трехдюймовку привезти надо. Выкатят к берегу и начнут жарить.
Он посмотрел на еще упавший ближе снаряд.
— Из казарм лупят. Заняли, значит.
Просидевший всю ночь у рупора капитан прокричал:
— Тихий… вперед. Стоп!.. Полный!
В полдень над тремя островами поднялся синий дымок. Взлетал высоко и словно высматривал.
Красногвардейцы, сталкивавшие трупы в трюм, выбежали на палубу.
— Пароход! Из Омска! Наши идут.
А потом столпились внизу, пулеметы замолчали. Тихо переговоривались у машинного отделения.
Пороховой дым разнесло, запахло машинным маслом. Пароход вздрагивал.
Машинист Никифоров, вытирая о сапоги ладони, медленно говорил:
— Все люди братья!.. Стервы, а не братья. Домой я хочу. Кабы красный пароход был, белые-б нас обстреливали. Давно-б удрали. У меня — дети, трафило-б вас, я за что страдать буду!
Из улиц, совсем недалеко рванулось к пароходу орудие. Брызгнул где-то недалеко столб воды.
Делегация красногвардейцев заседала с Чрез-Тройкой.
На полных парах бешено вертелся под выстрелами пароход. Часть красногвардейцев стреляла, другие митинговали. С куля говорил Заботин:
— Товарищи! Выхода нет. Надо прорваться к Омску. Запус, повидимому, убит. Идут белые пароходы. К Омску!
Подняли оттянутые стрельбой руки: к Омску, прорваться. Стрелять прекратили.
Тут вверху Иртыша расцвел над тальниками еще клуб дыма.
— Идет… еще…
«Андрей Первозванный» завернул. Капитан крикнул в рупор:
— Полный ход вперед.
Из-за поворота яров, снизу, подымались навстречу связанные цепями, преграждая Иртыш, — три парохода под бело-зеленым флагом.
Горчишников выхватил револьвер. Капитан в рупор:
— Стой. На-азад. Стой.
«Андрей Первозванный» опять повернулся и под пулеметную и орудийную стрельбу ворвался в проток Иртыша — Старицу. Подымая широкий, заливающий кустарники, вал пробежал с ревом мимо пристаней с солью, мимо пароходных зимовок и, уткнувшись в камыши, остановился.
Красногвардейцы выскочили на палубу.
Машинист Никифоров закричал:
— Снимай красный. Белый подымай. Белый!..
Пока подымали белый, к берегу из тальников выехал казачий офицер; подымаясь на стременах, приставил руку ко рту и громко спросил:
— Сдаетесь?
Никифоров кинулся к борту; махая фуражкой, плакал и говорил:
— Господа!.. Гражданин Трубычев… господин капитан!.. Дети… да разве мы… их-ты, сами знаете…
Офицер опять приставил руку и резко крикнул:
— Связать Чрез-Тройку! Исполком Совдепа! Живо!
-------
Разбудил Кирилла Михеича пасхальный перезвон. Застегивая штаны, в сапогах на босу ногу, выскочил он за ворота. Генеральша Саженова без шали поцеловала его, басом выкрикнув:
— Христос Воскресе!..
Кирилл Михеич протер глаза. Застегнул сюртук и, чувствуя гвозди в сапоге, — спросил:
— Что такое значит?
Варвара целовала забинтованную руку Шмуро. Архитектор подымал брови и, шаркая ногой, вырывал руку.
Варвара взяла Кирилла Михеича за плечи и, поцеловав, сказала:
— Христос Воскресе! Большевиков выгнали. Сейчас к пароходу пойдем, расстрелянных выносить. Капитан Трубычев приехал.
Шмуро поправил повязку и, сдвинув шлем на ухо, сказал снисходительно Кириллу Михеичу:
— Большое достоинство русского народа перед западом, это, по общему выводу, — добродушие, отзывчивость и какая-то бешеная отвага. В то время, как запад — например, англичанин — холоден, методичен и расчетлив… Или, например, колокольный звон — широкая, добродушная и веселая музыка, проникшая во все уголки нашего отечества… Сколько в германскую войну русские понесли убитыми, а запад?.. Гражданин Качанов!..
— У меня жены нету, — сказал Кирилл Михеич.
Варвара погрозила мизинцем и, распуская палевый зонтик, сказала капризно:
— Возьмите меня, Шмуро, здоровой рукой… А вы, Кирилл Михеич, маму.
Маму Кирилл Михеич под руку не взял, а пойти пошел.
— Совсем взяли? — спросил он. — Всех? А ежели у них где-нибудь на чердаке пулемет спрятан?..
Шмуро обернулся, поднял остатки сбритых бровей и сказал через губу, точно сплевывая:
— Культура истинная была всегда у аристократии. Песком итти, Варя, не трудно? Извозчики разбежались…
Горчишников отбежал к пароходной трубе и никак не мог отстегнуть пуговку револьверного чехла. Карауливший арестованных, Шабага схватил его за плечи и с плачем закричал:
— Дяденька, не надо! Пожалуста, не надо.
Вырывая руку, Горчишников ругался и просил:
— Не замай, пусти, чорт!.. Все равно убьют.
Красногвардейцы столпились вокруг них. Безучастно глядели на борьбу и, вздрагивая, отворачивались от топота скакавших к берегу казаков. Шабага, отнимая револьвер, крикнул в толпу:
— Застрелиться, нас перебьют. Пущай хоть один.
Толпа, словно нехотя, прогудела:
— Пострадай… Немножко ведь… Авось простят. Пострадай.
— Брось ты их, Емеля, — сказал подымавшийся по трапу Заботин. — И то немного подождать. За милую душу укокошат.
Горчишников выпустил руку:
— Ладно. Напиться бы… как с похмелья.
С берега крикнули:
— Давай сходни!
Всплывали над крестным ходом хоругви.
Итти далеко, за город. Вязли ноги в песке. Иконы — как чугунные, но руки несущих тверды яростью. Как ножи блестят иконы, несказанной жутью темнеют лики несущих. Колокольный звон церковный, пасхальный, радостный.
А как вышли за город к мельницам, панихидный, тягучий, синий и тусклый опустился, колыхая хоругви, колокольный звон… И вместо радостных воскресных кликов, тропарь мученику Степану запели.
Двумя рядами по сходням — казаки. По берегу, без малахаев, с деревянными пиками, киргизы. Мокрой овчиной пахнет. С парохода влажно — мукой и дымом. На верхней палубе капитан один среди очищенной от мешков палубы. Он пароход довел до пристани. Он грузен и спокоен.