Запус всунул револьвер и, отворачиваясь от Веры, сказал в лицо Бикметжанову:
— Я вашего гостя, в кладовой, кончил.
Бикметжанов отставил стакан, отрезвленный выпрямился и вышел. Старуха ушла за ним. Вера подвинула табурет и, облокачиваясь на стол, спросила:
— А на войне страшно?
В сенях завизжали. Визг этот как-то мутно отдался внутри Запуса. Вера отодвинулась и лениво сказала:
— Господи, опять беспокойство.
Впопыхах, опять опьяневший, вбежал Бикметжанов и, тряся кулаками, закричал на Кирилл Михеича. Сквозь пьяную, липкую кожу, глянули на Запуса хитрые глазенки — пермские. Скрылись. Кирилл Михеич расплеснул по столу руки и промычал, словно нарочно, длинно:
— Я-я… при-и!.. онии!.. меж со-обой… я здесь!..
Тогда Бекметжанов отдернул четверть с самогоном. Пред Запусом, совсем у шинели, метнулось лицо его и крик:
— Господин… господин матрос!.. господин комиссар!.. Ведь я же под приют свой дом отдал, малолетних детей! Добровольно от своего рукомесла отказался! У меня же в Русско-Азиатском банке на текущем счету, вам ведь все, досталось!..
И тут ломая буквы:
— Нэ губи, нэ губи душу!.. скажи — сам убил, собственноручно… Мнэ жэ!.. э-эх!..
И еще ниже к уху, шопотом:
— Девку надо, устрою?.. Ты не думай, это не дочь, кака?.. ширма есть, поставлю… отвернемся… девка с норовом и совсем чистый… а?..
И Вера, тоже шопотом:
— Матросик, душка, идем!
Бикметжанов из стола выхватил тетрадку:
— Собственноручно напиши: убил и за все отвечаю. Зачем тебе порядочного человека губить?.. Я на суде скажу: в пьяном виде. А сюда напиши, не поверят. Я скажу — пьяный. Вот те бог, скажу: в пьяном виде. И девка потвердит. Вера?..
— Вот те крест, матросик.
Запус поднял (легкое очень) перо. Чернила мазали и брызгали. Он написал: «Шмуро убил я. За все отвечаю. Василий Запус». Налил два стакана самогона, сплюнул липкую влагу, заполнившую весь рот, выпил один за другим. Придерживая саблю, вышел.
В сенях уже толпились мещане. Кирилл Михеич спал, чуть задевая серенькой бородкой синюю звонкую четверть самогона.
XIII
Встретила Олимпиада Запуса тихо. Подумал тот:
«Так же встречала мужа»…
Озлился, она сказала:
— Кирилл Михеич приходил, хотела в милицию послать, чтоб арестовали его, не посмела… а если важное что?
Она широко открыла глаза.
— А если бы я к Артюшке пришел, ты бы тоже в милицию послала, чтоб меня арестовали?
— Зачем ты так… Вася? Ты же знаешь…
— Ничего я не знаю. Зачем мне из-за вас людей убивать?
Но здесь злость прошла. Он улыбнулся и сказал:
— На фронте. Окопы брали, с винтовкой бежал, наткнулся — старикашка мирный как-то попал. Руки кверху поднял и кричит, одно слово должно быть по русски знал: «мирнай… мирнай»… А я его приколол. Не судили же меня за это?
— Неправда это… Ну, зачем ты на себя так…
— Насквозь!
— Неправда!
— Так и Шмуро…
— Чаю хочешь?
— Кто же после водки чай пьет.
Она наклонилась и понюхала:
— Нельзя, Вася, пить.
— И пить нельзя и с тобой жить нельзя…
— Я уйду. Хочешь?
— Во имя чего мне пить нельзя, а жить и давить можно? Монголия, Китай, Желтое море!..
Он подскочил к карте и, стуча кулаком в стену, прокричал:
— Сюда… слева направо… Тут по картам, по черточкам. Как надо итти прямо к горлу! Вот. Поучение, обучение!
Он протянул руку, чтоб сдернуть карту, но, оглянувшись на Олимпиаду, отошел. Сел на диван, положил нога на ногу. Веселая, похожая на его золотистый хохолок, усмешка — смеялась. Сидел он в шинели, сабля тускло блестела у сапога — отпотела. Олимпиаде было холодно, вышла она в одной кофточке, комнаты топили плохо.
— Где же Кирилл Михеич? — спросила она тихо.
— Убил. Его и Шмуро, в одну могилу. Обрадовалась? Комиссар струсил, крови пожалел! Ого-о!.. Рано!
Он красным карандашом по всей карте Азии начертил красную звезду, положил карандаш, скинул шинель и лег:
— И от того, что убил одного — с тобой не спать? Раскаяние и грусть? Ого! Ложись.
— Сейчас, — сказала Олимпиада, — я подушку принесу из спальни.
XIV
Бывало — каждый вторник и пятницу за Кладбищенской церковью на площади продавали сено. Возы были пушистые и пахучие, киргизы, завернутые в овчины, любили подолгу торговаться. Из степи с озер везли соль — называлась она экибастукская. Верблюдов гнали, тяжелокурдючных овец. Мясо продавалось по три копейки фунт, а сало курдючное — по двадцать. В степь увозили «Цейлонские» и «N 42» чаи — крепкие, пахучие, степных трав, оттого-то должно быть любили их киргизы. Везли ситца, цветные, как степные озера или как табуны; полосатые фаевые кафтаны; бархат на шапки и серебро в косы.
Бывало — торговали этим казаки и татары. Губы у них были толстые и, наверное, пахучие. По вечерам они сидели на заваленках, ели арбузы и дыни и рассказывали о сумасшедшем приискателе Дерове; о конях; о конских бегах и о борцах. (Однажды приехал сюда цирк с борцами. В цирк ехали киргизы со всей степи дарить борцам баранов).
Обо всем ушедшем — горевали (и не мне рассказать и понять это горе, я о другом), обо всем ушедшем — плакали казаки. Что ж?
Радость моя — золотистохохлый Запус, смуглощекая Олимпиада, большевики с мельницы, с поселков новоселов и казаков. Степи, лога, — в травах и снегах — о них скажу, что знаю потому, что в меру свершили они зла и счастья — себе и другим, и в меру любовь им моя!
XV
Говорили мещане в продовольственной лавке, когда пошла Олимпиада получать по карточке:
— Поди комиссар твой возами возит провьянты… Вон товарищи-то на мельнице Пожиловской всю муку поделили.
— Житье!
Молчала Олимпиада. Если бы отошла от мужа к другому, к офицеру хотя поднять эту тяжесть ей легко и просто. Помогли б. Здесь же, кроме Запуса, который и к кровати приходил редко (все спал в Совете), нужно было в сердце впустить и тех, что отобрали мельницы, кирпичные заводы, постройки, дома, погоны и жалованье, людей прислуживающих раньше. И когда думала о Запусе, свершалось это вхождение тепло и радостно.
Саженовых встретила как-то на окраине. Мать спросила ее:
— Кирилл Михеич сидит?
— Да, арестован.
— Отнесу хоть ему передачу. Кто о нем позаботится!
Оттянула в сторону длинную, темную юбку и сердито ушла.
Протоиерей Митров, вместо расстрелянного о. Степана, мимо Олимпиады, гневно сложив на груди руки и опустив глаза, проходил.
А у ней тугое и острое полыхало сердце. Хотелось стоять молчаливо под бранью, под насмешками, чтоб вечером, засыпая, находить в ответ смешные и колкие слова и хохотать.
Например:
— Большевики бабами меняются…
— Тебя бы на дню десять раз меняли.
Однажды Запус сказал ей, что Укому нужен заведующий информационным отделом, ее могут взять туда. Олимпиада пошла.
XVI
Шмуро схоронили Саженовы. Гроб везла коротконогая киргизская лошаденка. Варвара и мать ее, генеральша, плакали не о Шмуро, а об арестованных братьях. Арестованные же сидели в подвалах белых, базарных магазинов.
В Народном Доме, на сцене, где заседал Совет, к декорациям гвоздиками прибили привезенные из Омска плакаты.
На эти плакаты смотрел Запус, когда т. Яковлев, предусовдепа, говорил ему:
— Признаете ли вы виновным себя, товарищ Запус, что в ночь на семнадцатое декабря, в доме Бикметжанова, будучи в нетрезвом виде, убили скрывавшегося от Революционного Суда, архитектора Шмуро?
Смотрел на розовое веселое лицо Запуса предусовдепа т. Яковлев и было ему обидно: в день заседания об организации армии революционной, напился, дрался и убил.
— Убил, — ответил Запус.
— Признаете ли вы, товарищ Запус, что по показаниям гражданина Качанова Кирилла, в уезде, самовольно приговорили его к смерти и занимались реквизициями без санкции штаба?
Поглядел опять Запус на плакат: огромную руку огромный рабочий тянул через колючие проволоки, через трупы другому рабочему в клетчатой кепке. Подумал о Кирилле Михеиче: «наврал», а вслух:
— Сволочь!
Еще радостнее вспомнил наполненной розовой тишиной Олимпиаду, ее легкие и упругие шаги. Сдвинул шапку на ухо, ответил звонко:
— Признаю. Если это вредно революционному народу, раскаиваюсь.
Яковлев свернул из махорки папироску. Ему было неприятно повторять мысли (хотя и по другому), сказанные сегодня, эс-эром городским учителем, Отчерчи. Он оглядел членов Совета и сказал хмуро:
— Садитесь, товарищ Запус.
Закурил, погасил спичку о рукав своего полушубка и начал говорить. Сначала он сказал о непрекращающихся белогвардейских волнениях, о революционном долге, об обязанностях защитников власти советов. Дальше: об агитации над трупом Шмуро: эс-эры положили ему на гроб венок с надписью: «борцу за Учредительное Собрание»; о резолюции лазарета с требованием удаления военкома Запуса: о неправильно приговоренном подрядчике Качанове, который заявил, что арестован был по личным счетам: Запусом увезена жена Качанова, Фиеза Семеновна…
— Курва, — сказал весело Запус. — Вот курва!
— Прошу выслушать.
Говорил, качая лохматыми (полушубок был грязен и рван) плечами, опять о революционном долге, о темных слухах, о необходимости постановки самого важного для республики дела — организации Красной армии — руками надежными. Предложил резолюцию: отстранить Запуса от должности военкома, начатое дело, из уважения революционным его заслугам, прекратить.
Табурет под Запусом хлябал. За окнами трещали досками заборов снега. Запус думал о крепко решенном: выгонят, зачем же говорят? И оттого должно быть не находилось слов таких, какие говорил всегда на подобных собраниях. Крепким и веселым жаром наполнялось тело и, когда выпячивая грудь, инструктор из Омска, т. Бритько, взял слово в его защиту, Запусу стало совсем жарко. Он расстегнул шинель, закрывая ею выпачканный красками табурет, достал мандат, выданный Советом, сказал: