— К примеру, скажим, ежели большевики берут правления — церкви строить у них не полагается?
— Нет, — сказал офицер.
— Никаких стилей?..
— Нет.
— Чудно.
А генеральша, меся перед пустой грудью пальцами, басом воскликнула:
— Всех вырежут. На расплод не оставят…
Дочь тоненько, шелковисто:
— Ма-а-ма!..
— Кроме дураков, конечно… Не надо дураками быть. Распустили! Покаетесь горько. Эх, кабы да…
Ночью не спалось. Возле ворочалась, отрыгивая самогоном, жена. В комнате Олимпиады горел огонь и тренькала балалайка. Из кухни несло щами и подымающейся квашней.
Кирилл Михеич, как был в одних кальсонах и рубахе, вышел и бродил внутри постройки. Вспомнил, что опять третий день не выходят каменщики на работу, — стало обидно.
Говорили про ружья, выданные каменщикам, звать их будут теперь красной гвардией.
Ворота не закрыты, въезжай, накладывай тес, а потом ищи… Тоже обидно. А выматерить за свое добро нельзя, свобода…
Вдоль синих, отсвечивающих ржавчиной, кирпичей блестела чужим светом луна. Теперь на нее почему-то надо смотреть, а раньше не замечал.
При луне строить не будешь, одно — спать.
Тени лохматыми дегтяными пятнами пожирали известковые ямы. Тягучий дух, немножко хлебный, у известки…
И вдруг за спиной:
— Кажись, хозяин?
По голосу еще узнал — шапочку пильмешком, курчавый клок.
— Мы.
Звякнув о кирпичи саблей, присел:
— Смотрю: кого это в белом носит. Думаю, дай пальну в воздух для страха. Вы боитесь выстрелов?
Нехорошо в подштанниках разговаривать. Уважения мало, видишь пальнуть хотел. А уйти неудобно, скажет — бежал. Сидит на грудке кирпича у прохода, весь в синей тени, папироска да сабля — серебро видно. Надо поговорить:
— Киргиз интересуется: каких чеканок сабля будет?
Голосок веселый, смешной. Не то врет, не то правду:
— Сабля не моя. Генерала Саженова слышали?
Дрогнул икрами, присел тоже на кирпичики. Кирпич шершавый и теплый:
— Слы-ы-шал…
— Его сабля. Солдаты в реку сбросили, а саблю мне подарили.
Махнул папироской:
— Они тут, рядом… В этом доме Саженовы. Знают. Тут, ведь?
— Ту-ут… — ответил Кирилл Михеич.
Запус проговорил радушно:
— Пускай живут. Два офицера и Варвара, дочь. Знаю.
Помолчали. Пыхала папироска и потухла. Запус, зевая, спросил:
— Не спится?
— Голова болит, — соврал Кирилл Михеич.
Спросил:
— Долго думаете тут быть?
— Надоел?
— Да, нет, а так — политикой интересуюсь.
— Долго. Съезд будет.
— Будет-таки?.. ишь!..
Скребает осколки кирпича саблей. Осколки звенят как стекло. Небо синего стекла и звон в нем, в звездах, тонкий и жалобный — «12». Двенадцать звонов. Чего ему не спится. Зевнул.
— Будет. Рабочих, солдатских, казачьих, крестьянских и киргизских депутатов. Как вас зовут-то?
— Кирилл Михеич.
— А меня Василий Антоныч. Васька Запус… Власть в свои руки возьмет, а отсюда может власть-то Советов в Китай, в Монголию… Здесь недалеко. Туркестан. Бухара, Маньчжурия.
Кирилл Михеич вздохнул покорно:
— Земель много.
Запус свистнул, стукнул каблуками и выкрикнул:
— Много!..
А Кирилл Михеич спросил осторожно:
— Ну, а насчет резни… Будет? Окромя, значит, Туркестана и Китая — в прочих племенах… Болтают.
Запус, звеня между кирпичей, фиолетовый и востренький, колотил кулаком в стены, царапал где-то щепкой.
— Здесь, старик, — Монголия. Наша!.. Туда, Михей Кириллыч, Китай пятьсот миллионов. Ничего не боятся. На смерть плевать. Для детей жизнь ценят. Пятьсот миллио-нов!.. Дядя, а Туркестан — а, о!.. Все наша!.. Красная Азия! Ветер!
Он захохотал и, сгорбившись, побежал к сеням:
— Спать хочу!.. Хо-роо-шо, дьяволы!.. Ей-Богу.
И тотчас же Кирилл Михеич — тихим шагом к генеральше. Мохнатый пес любовно схватил за икру, фыркнул и отправился спать под крыльцо. Постучал легонько он.
Гулким басом спросили в сенях:
— Кто там?
— Это я, — ответил, — я… Кирилл Михеич.
— Сейчас… Дети, сосед: не беспокойтесь.
Звякнула цепь. Распахнула генеральша дверь и тут при свете только вспомнил Кирилл Михеич — в одних он подштанниках и ситцевой рубахе.
Охнул, да как стоял, так и сел на кукорки. На колени рубаху натянул.
Генеральша — человек военный. Сказала только:
— Дети! Дайте Сенин халат.
В этом Сенином пестром халате, сидел Кирилл Михеич в гостиной и рассказал три раза про свою встречу. На третий раз сказала генеральша:
— Тамерлан и злодей.
И подтвердила дочка тоненько:
— Совсем как во французскую революцию…
Потом, отойдя в уголок, тихонько заплакала.
Тогда попросила генеральша посидеть у них и покараулить.
— Вырежут, — гулко добавила.
А сын на костылях возразил с насмешкой:
— Спать ушел. Напрасно беспокоитесь.
Генеральша, махая руками, передвигала для чего-то стулья.
— Я — мать! Если б не я вас вывезла, вас давно бы в живых не было. А тебе, Кирилл Михеич, спасибо.
Указывая перстом на детей, воскликнула:
— Они не ценят! Изметались — ничего не стоят. Кабы не любовь моя, Господи!..
И вдруг, присев, заплакала тоненько как дочь. Кириллу Михеичу стало нехорошо. Он поправил на плечах широчайший халат, кашлянул и сказал только:
— Известно…
Поплакав, генеральша велела поставить самовар.
Офицеры ушли к себе, долго доносился их смех и стук не то стульев, не то костылей.
Варвара, свернувшись и укутавшись в шаль, качала на руках кошку.
Генеральша говорила жалобно:
— Ты уж нас, батюшка, побереги. Разве я думала, что здесь экая смута. Нельзя показаться — зарежут. Тут и халаты носят, — только ножи прятать. Сходи ты на этот съезд, послушай. Какие они там еще казни выдумают…
И отправился Кирилл Михеич на съезд.
V
А оттуда вернулся хмурый и шляпу держал под мышкой. Сапоги три дня не чищены, коленка выпачкана красным кирпичом. Взглянула на него Фиоза Семеновна и назад в комнаты поплыла, — в ручках пуховых атласистых жалостный жест.
Дребезжащими словами выговорил:
— Чего тебе? Что под ноги лезешь?
Все такой же сел на стул, ноги расслабленно на половицы поставил и сказал:
— Самовар вздуй.
Слова, должно быть, попались не те, потому — отменил:
— Не надо.
— Ну, как? — спросила Фиоза Семеновна.
Бородка у него жаркая, пыльная; брови устало сгорбились. Кошка синешерстная боком к ноге.
Вспомнил — утром видел — Запус веточкой играл с этой кошкой. Пхнул ее в бок.
Подбирая губы, сказал:
— Генеральшину Варвару за воротами встретил. Будто киргизка, чувлук напялила. Чисто лошадь. Твое бабье дело — скажи, хорошо, что ль, собачьи одеянья носить? Скажи ей.
— Скажу.
Хлопнул ладонью по столу, выкрикнул возбужденно:
— Молоканы не молоканы, чего орут — никаких средствиев нету понять. Киргизы там… Новоселы.
— Наших лебяжинских нету?
— Есть. Митрий Савицких. Я ему говорю: «Митьша, неужто и ты резать в Варфаламеевску ночь пойдешь?» «Обязательно, — грит, — дяденька. Потому я большавик, а у нас — дисциплина. Резать скажут, — пойду и зарежу». Я ему: «И меня зарежешь?» А он мне: «Раз, грит, будет такое приказанье придется, ты не сердись». Ах, сволочь, говорю, ты, и не хочу я тебя больше знать. Хотел плюнуть ему в шары-то, да так и ушел. Свяжись.
— Вот язва! Митьша-то, голоштанник.
— Я туды иду — думаю, народ может не строится, так по теперешним временам приторговать хочет. Ситцу, мол, им нельзя закомисить?.. Лешего там, а не ситцу… Какое. Делить все хочут, сообща, грит, жить будем.
— И баб, будто?..
— А ты рада?
Несколько раз вскакивал и садился. Тер скулистые пермские щеки. Голова отстрижена наголо, розоватая.
— Тоисть как так делить, стерва ты этакая? Ты это строил? На-а!.. Вот тебе семнадцать планов, строй церкви. Ржет, сука!..
— Штоб те язвило, кикиморы!
Однако, съезду не поверил, — попросил у Запуса программу большевиков. Раскрыл красную книжку, долго читал и, прикрыв ее шляпой, ушел на постройки.
— Все планы понимаю, весь уезд церквями застроил, а тут никак не пойму — пошто мое добро отымать будут?
А над книжкой встретились Олимпиада и Фиоза Семеновна. Густоволосое, пахучее и жаркое тело Фиозы Семеновны и под бровью — волчий глаз, серый. И рука из кружевного рукава — пышет, сожжет, покоробит книжку.
Как степные увалы — смуглы и неясны груди Олимпиады. Пахнет от нея смуглые киргизские запахи: аула, кошем, дыма.
— Пусти, — сказала Фиоза Семеновна, — пусти: мужу скажу. Убьет.
Зуб вышел Олимпиады — частый, желтоватый. Вздрагивая зубом, резко выкрикнула:
— Артюшка? Этому… Говори.
Рванула книжечку, ускочила, хлопнув дверью.
Между тем, Кирилл Михеич с построек пошел было к генеральше Саженовой, но раздумал и очутился на берегу.
У Иртыша здесь яры. На сажени вверх ползут от реки. А воды голубые, зеленые и синие — легкие и веселые. В водах как огромные рыбины сутулки плотов, потные и смолистые.
С плотов ребятишки ныряют. Как всегда, пором скрипит, а река под поромом неохватной ширины, неохватной силы — синяя степная жила.
У пристани на канатах — «Андрей Первозванный» пароходной компании М. Плотников и С-ья.
Какая компания овенчалась с тобой, синеголовым?
Весело.
— Гуляете? — спросил протоиерей Смирнов, подходя.
— Плотов с известкой из Долона жду. Должны завтра, крайне, притти.
Седым, старым глазом посмотрел протоиерей по Иртышу. Рясу чесучевую теплый и голубой ветер треплет — ноги у протоиерея жидкие — как стоит только.
— Не придут.
— Отчего так?
— Ибо, слышал, на съезде пребывать изволили?
— Был.
— И все слышали? А слышали — изречено, — протоиерей повел пальцем перед бровью Кирилла Михеича: — «власть рабочих и крестьян». Значит сие, голубушка, плоты-то твои не придут совсем. Без сомненья.