Голубые рельсы — страница 27 из 40

…Воспоминания Каштана, связаные с Балериной и Бородой, прервал стук в дверь.

— Войдите! — сказал Эрнест.

На пороге появился Балерина.

— Только с поезда. С тобой, Вань, поговорить бы надо. К тебе и ехал… — сказал он и добавил, видя, что Эрнест поднялся: — Да ты не помешаешь, парень. Секретов у меня нет… Случаем, на Березовой — Сыти не был?

— Приходилось, — ответил Эрнест.

— То-то я смотрю, что карточка твоя мне известна.

Каштан пожал Балерине руку. То же самое сделал Эрнест. Балерина присел на лавку, вытащил из рюкзака поллитровку, поставил бутылку на стол.

— Ты, Вань, не подумай там чего. Я с этой жидкостью завязал. Печень, доктор говорит, вконец изуродовал, мол, пить будешь — сдохнешь. А туда, — Балерина ткнул пальцем в пол, — жуть как неохота… Сейчас же трудный разговор будет, без ста грамм язык не развяжется…

Каштан выставил три стакана, закуску. Эрнест прикрыл ближний к нему стакан ладонью, отрицательно покачал головою. Балерина и Каштан выпили.

— Разыскал-то тебя знаешь как? Заворачиваю в аэровокзале на Камчатке вареную печенку в газету, глядь — твоя ряшка. Иван Сибиряков, бамовский бригадир. И прозвище твое даже прописано.

— Да ты ближе к делу.

— Погоди, покурю…

За год Балерина сильно изменился. Каштан заметил взблескивающую седину на висках, резко обозначенную вертикальную морщину на переносье. Нагловатого взгляда не осталось и в помине — теперь у него стали глаза умной и послушной собаки. Тошно было Каштану смотреть в такие глаза. Но Каштан был от природы добр, жалостлив, как все сибиряки, и ему стало жаль этого непутевого, неприкаянного человека, который сам себе упорно и последовательно портил жизнь.

— Где мотался-то? Расскажи, — попросил он.

— По своему замкнутому кругу: то по договору, то по приговору, — криво усмехнулся Балерина и поспешно добавил: — С уголовным кодексом ладил, это я ради красного словца трепанул. Упаси боже второй раз туда попасть… В экспедиции с Бородой тоже не ужились, тяжко было по горам да по кочкам лазить: дыхалку себе водкой да куревом попортили, а для маршрутного рабочего первое дело — исправное дыхание. Подались на Тюменщину к буровикам. Работа адова, хотя и платят хорошо. Потом смотались на Камчатку рыбку ловить…

— А где легко? — вдруг с раздражением перебил Каштан. — Нам, что ли, легко? Бывает, со смены до койки еле доползешь.

— А где ваш друг Борода… Саша Ивлев? — спросил гостя Эрнест.

Балерина долго молчал. Потом рассказал:

— На Камчатке из рейса на сейнере в порт приходим, известное дело, сразу же налакались. А Борода пьяный как бешеный. Съездил по физиономии какому-то очкарику. Два года схлопотал.

— Доигрался, дурак! — бросил Каштан.

— Щас какие законы? Плюнь в морду — и срок обеспечен…

— Законы правильные. Давно с четверенек пора подняться. Чтобы человеком себя по праву называть… Зачем пожаловал? Давай напрямик, разных виляний, знаешь, не люблю.

Балерина заговорил не сразу:

— Как Сашку засадили, я сам не свой стал… Бывает, покуда тебя оглоблей по голове не огреют, живешь — не задумываешься. Ведь пропаду я, Вань, как пить дать, пропаду! Сдохну под забором или, как Борода… Ты вроде в начальниках ходишь, считаются с тобой, в газетах пишут. Поговори, а?.. Может, примут на стройку? Слово: по-человечьи жить начну.

— Поговорить-то я поговорю, — сразу согласился Каштан, — а вот что решат… Теперь ведь со стройки всю пьянь, хулиганье в три шеи погнали.

— Значит, верные слухи ходят: на БАМ нашего брата на пушечный выстрел не подпускают… — сокрушенно сказал Балерина. — Табак мое дело.

Каштан задумался, барабаня пальцами по столу. Идти с Балериной к начальнику управления? Припомнив решение Грозы в случае с Толькой, не решился. К Дмитрию? Да, конечно, к Дмитрию. Бригадир взглянул на часы. Было около полуночи. Дмитрий жил по-спартански: засыпал поздно и вставал рано. Он тоже знал Балерину по Березовой — Сыти.

— Идем к парторгу, — коротко сказал бригадир Балерине.

Втроем они пили растворимый кофе, курили и разговаривали. Прежде чем прийти к какому-то решению, Дмитрий долго и подробно расспрашивал Балерину о житье-бытье за последний год.

— А куда бы вы хотели пойти работать? — наконец спросил парторг. — Плотником, каменщиком, лесорубом? Куда душа-то лежит?

— За тридцать три года как-то не успел ни одного дела полюбить. Так, абы день прошел, — усмехнувшись, признался Балерина. — Но работать буду честно. Слово.

— Так, так… — Дмитрий раздумывал. — Ну, а с гитарой своей не расстались? Если не ошибаюсь, и ноты знаете?

— Знаю. На память, читаю свободно. На Камчатке в музыкальное училище хотел поступать. Прослушали там, сказали: тебе, мол, здесь делать нечего. Коль учиться, так в консерватории. С пятью-то классами… А гитару не забыл. С собой повсюду таскаю. Ее невозможно забыть.

— А говорите, любимого дела нет… Вань, как там у тебя дела с руководителем художественной самодеятельности, с музыкантом-профессионалом?

— Да не найдем все никак.

— И не надо искать. Чем Аркадий не музыкант-профессионал? Соберет способных гитаристов, будет с ними заниматься. Обязуем его, скажем, каждые две недели концерт в клубе с оркестром давать. С зарплатой уладим. Гроза как-то обещал оформить музыканта-профессионала, кажется, каменщиком. Ловлю его на слове… Согласны, Аркадий?

— Так у меня ж диплома нет…

— Да не в бумажке толк. Главное — дело свое любить, самозабвенно любить.

— Я ж с превеликим удовольствием, себя жалеть не буду!

— Чудесно, договорились. Завтра идем к Грозе, музыкант-каменщик. Переспать есть где?

— Да я у Вани на полу переночую, не беспокойтесь.

— Зачем же на полу? Вон у меня лишняя койка стоит. Располагайтесь.

— Не верится как-то… — растерянно сказал Балерина.

— Что не верится? Вы о чем? — не понял Дмитрий.

— Что меня вы приняли… такого.

— Какого? Хотите начать нормальную жизнь. Вам поверили. Я обязан помочь вам всем, чем могу. Иначе и быть не может.

XIV

Хороша осень в амурской тайге! Не наглядеться на сопки, где хороводятся пожелтевшие лиственницы. Они легки, невесомы и похожи не на деревья, а на золотистый дым. Ударь ствол лиственницы, и на тебя обрушится золотой дождь, и дерево без хвои станет темным, неприглядным, и пожалеешь разрушенную красоту. Жара спала, поубавилось мошки, растаяло тягучее марево в долинах, и воздух стал ярок и прозрачен, как прохладные струи горного водопада. Солнечный шар не слепил, как летом, на него можно было смотреть не щурясь. В жару дальние сопки казались плавающими, призрачными, как миражи, сейчас они приняли четкие очертания.

Дивно пахнет тайга ранней осенью, когда еще не заплесневела от бесконечных дождей земля и все, что растет на ней! На каждом шагу — новый запах, совсем не похожий на тот, что был минутой раньше. Вот легкий и тонкий — золотистой лиственничной хвои; вот терпкий, пряный — янтарной еловой смолы; а вот чуть грустный — увядающей листвы; вот потянуло сладким дымком.

Хороша осень в амурской тайге…

В один из таких первых осенних дней в Дивный приехали приемные комиссии нескольких институтов. Вступительные экзамены проводили в школе. Первым экзаменом во всех вузах была литература письменная, сочинение. Лишь за две недели, взяв на подготовку отпуск за свой счет (на этом настоял Каштан), Толька засел за учебники. Занимался он с Марийкой.

В школе по литературе Толька считался самым никудышным учеником. Почему-то вспомнилась ему сейчас очень толстая учительница литературы, страдавшая зверским аппетитом и одышкой, по прозвищу Трояковыпуклая (ко всему прочему у нее была огромная шапка волос). Рассказывая о Наташе Ростовой, Евгении Онегине и Татьяне, она всегда что-то жевала… Поэтому классиков Толька не читал, а предпочитал детективы. Конан Дойл, Агата Кристи, Юлиан Семенов. И Толька простодушно признался во всем этом Марийке.

— Да как же ты сочинения в школе писал?! — всплеснула она руками.

— Как — как? — удивился он. — Сдувал, естественно.

Она разыскала в книжном шкафу «Мертвые души» и передала ему:

— Читай вот. Отложи, отложи учебник, не поможет. Так хоть какая-нибудь польза будет.

Толька начал читать… и вдруг увлекся так, как никогда не увлекался чтением! Перед ним явился не мертвый Чичиков из учебника, а живой, из плоти и крови, полненький, чистенький, вежливый аферист. Гоголь был для него сейчас не обязательной школьной «программой», а умным, с великим юмором человеком. Толька то и дело от души хохотал…

И надо же такому случиться: на экзамене тема сочинения была «Образ Чичикова»! Не понадобились учебники, которые он пронес в аудиторию, спрятав под брючным ремнем. Зачем списывать? Чичикова Толька видел, как своих ближайших друзей. Его сочинение было признано интересным, оригинальным, но из-за грамматических ошибок оценено в три балла.

Наступил самый ответственный экзамен в техническом вузе — математика. В школе по этому предмету Толька считался средним учеником, не хуже, но и не лучше других. Задачи попались трудные. Две из них были для него китайской грамотой, и он не ломал над ними голову. Третья казалась чуть полегче. Если удастся решить хоть одну задачку и ответить на два-три вопроса преподавателя, то «трояк» обеспечен. «Трояк» был пределом Толькиных мечтаний. В который раз он читал и перечитывал текст: «Сторона ромба является средним пропорциональным между его диагоналями. Найдите величину острого угла ромба».

Искал он, искал эту самую величину, а найти никак не мог. Наконец он понял, что не сможет решить даже эту казавшуюся не очень сложной задачку. Стало так тоскливо, как бывает, верно, тоскливо осужденному после приговора.

Толька забыл о задачке, о том, что находится на экзаменах… Устремив невидящие глаза в окно на золотистые сопки, он впервые взглянул на себя как бы со стороны. И сколько ни напрягал воображение, не увидел себя, собственного рельефного портрета и характера. Было что-то неопределенное, расплывчатое, а явственно проступала единственная черточка — умение зубоскалить, или «хохмить», выражаясь его же языком. «Но строить уморительные рожи умеют и обезьяны в зоопарке…» — подумал он. Вспомнилось все то, что без конца твердили Тольке Каштан и Эрнест. В сущности, они говорили одно и то же, но разными словами. Эрнест как-то обмолвился, что человек в семнадцать лет обязан созреть как личность. Бригадир выражался образнее и грубее: «Ветер у парня в голове так и свищет!»