– Ничего подобного! Просто я со вчерашнего вечера стал немного умнее, – как всегда, вывернулся Райнебот.
Затрещал телефон.
Требовали Клуттига. Райнебот передал ему трубку.
Звонил Гай. Райнебот стоял возле Клуттига и слышал все, что говорил гестаповец. Тот заявил, что больше не хочет заниматься розыском ублюдка. Один из мерзавцев ночью ускользнул у него из рук: взял и подох. Остальной сброд он больше не желает держать у себя.
Клуттиг заикался и не мог ничего выговорить.
Райнебот взял у него трубку и назвал себя.
– Само собой разумеется, любезный Гай, мы заберем весь сброд. Я пришлю грузовик. Блаженно усопшего мы, естественно, тоже прихватим. Здесь и закоптим его. – Он положил трубку. – Ну вот, все наши возвращаются домой! Остаются еще Гефель и поляк, как его там? Или ты о них забыл?
– Какой толк от них? – проворчал Клуттиг.
Райнебот открыл дверь и крикнул в коридор:
– Гауптшарфюрера Мандрака к коменданту!
Его приказание было передано дальше часовым у ворот.
Когда Мандрил вошел, Райнебот протянул ему пачку сигарет.
– Как вы считаете, вам еще удастся выжать что-нибудь из Гефеля и поляка?
Мандрил взял одну сигарету и засунул ее за ухо. На лице его не отразилось ни малейшего интереса к вопросу.
– Могу только прикончить их, – равнодушно ответил он.
– Согласен. Нам они больше не нужны. Делайте с ними, что хотите. Желаю повеселиться.
На бескровных губах Мандрила мелькнула презрительная улыбка.
Цидковский все еще не мог прийти в себя. Он клялся Кремеру, который зашел в шестьдесят первый блок, что ребенок лежал подле него: он ясно чувствовал малыша за своей спиной. И демонстрируя Кремеру свершившееся чудо, откинул одеяло с топчана.
– Клуттиг сдернул одеяло, а ребенок нет!
От волнения у него дрожали губы, глаза умоляюще спрашивали: «Где малыш?»
– Да если б я знал! – воскликнул, недоумевая, Кремер. – Может, он куда уполз? Вы везде смотрели?
– Везде!
Кремер задумчиво выпятил губу.
– Сюда кто-нибудь заходил? Может, здесь околачивался какой-нибудь больной из вашего барака?
Цидковский отрицательно покачал головой.
Кремер не знал, что еще спрашивать. Он и сам бы не мог объяснить себе удивительное исчезновение ребенка. Смутно он догадывался, что к этому причастен ИЛК… Но его догадка не находила опоры. Ведь тогда Бохов знал бы, как обстоит дело, и не требовал так настойчиво, чтобы он выяснил, где мальчик.
Бохов был не менее удивлен, когда Кремер зашел к нему и сообщил о своих безуспешных поисках. Ребенок исчез, с этим фактом приходилось считаться. Но кто вмешался в «игру»?
Бохова тревожило не столько загадочное исчезновение ребенка, сколько то, что оно произошло без ведома ИЛКа. Тут мог действовать только один из их товарищей. Но кто? Вечно беспокойный Прибула? Или невозмутимый ван Дален? Или человек ясного рассудка – Богорский? Уважение к товарищам не позволяло ему предположить, что кто-то из них пошел на такой риск и пренебрег уведомить ИЛК. Это противоречит всем правилам и совершенно недопустимо. Если кто-либо из них отыскал лучшее убежище, чем яма под бараком, он обязан был поставить в известность ИЛК. Самовольные действия были нарушением дисциплины, и Бохов, узнав, как осрамился Клуттиг, не мог разделить радость Кремера.
– Откуда он пронюхал, что ребенок находится в шестьдесят первом блоке? – резко спросил Бохов.
– Находился, – поправил Кремер, и глаза его засияли в окружении множества лучистых морщинок. – Ты ворчишь, что нарушена дисциплина?.. Лучше радуйся, что нашелся человек с таким собачьим нюхом. Что, если бы Клуттиг сцапал кроху?.. Теперь нет смысла ломать над этим голову. Я скорее верю в чудо Цидковского и радуюсь отсутствию дисциплины под вашим руководством. – С дружеской ухмылкой он пожал плечами.
– Наконец-то никто не знает, куда делся мальчонка. Это хорошо? – спросил он мрачно молчавшего Бохова и, кивнув головой, сам себе ответил: – Да, хорошо!
Кремер собрался уходить, и на лице у него написана была радость: планы Клуттига потерпели крах!
Но ведь речь шла не только о ребенке. Черт возьми! Разорвана цепочка! Бохов сжал губы. Кто же, если не Богорский, разорвал ее? Бохов то и дело возвращался к этой догадке, хотя доказательств у него не было. Это мог сделать кто угодно другой… «А что, если бы это сделал он сам? – вдруг мелькнула мысль, и Бохов посмотрел на себя, как в зеркало. – Кому решился бы он тогда сказать? Никому! Только в своей груди он мог схоронить цепочку, закрепив ее якорь на дне глубокого молчания».
Нарушение дисциплины? Да, это было и оставалось нарушением дисциплины! Но Бохов больше не ощущал досады. Он понимал, что неизвестный поступил хорошо, по-человечески, и главное – защитил их всех, а для этого ему пришлось нарушить дисциплину. Ибо при выборе между одним долгом и другим решал всегда высший долг. Бохов облегченно вздохнул. Он засунул руки в карманы и еще долго, задумавшись, стоял перед дверью. Потом медленно пошел к себе в барак.
Когда Мандрил направился к Райнеботу, Фёрсте проводил его озабоченным взглядом. Не касался ли этот вызов двух его подопечных? Он прокрался к их камере и заглянул в глазок. Гефель с Кропинским неподвижно стояли лицом к двери. Хотя Гефель и оправился настолько, что мог снова стоять, все же было видно, как он страдает от этой пытки. Казалось, он каждую минуту затрачивает огромную физическую и душевную энергию на то, чтобы держаться прямо. Тело его слегка покачивалось. Мандрил же усилил мучения, насыпав на пол вокруг их башмаков цветного порошка. Беда, если башмаки хоть чуточку сдвигались! Тогда Мандрил безжалостно избивал обоих и – что было еще страшнее – на целые дни лишал их пищи.
Фёрсте закрыл глазок. Он знал, что узники, когда за ними не наблюдали, осторожно прислонялись друг к другу. Он не мог даже подбодрить их добрым словом: в камерах по другую сторону прохода содержалось несколько проштрафившихся эсэсовцев. Их Фёрсте должен был остерегаться.
О чем говорили в кабинете Райнебота?
Фёрсте подозрительно следил за действиями Мандрила, после того как тот дернулся. Начальник карцера ушел в свою комнату и долго там оставался. Фёрсте предусмотрительно не подметал коридор до возвращения Мандрила, чтобы иметь потом возможность наблюдать за ним. Теперь уборщик начал энергично работать веником возле камеры Гефеля. Показался Мандрил, в руках у него болтались две петли из толстой веревки. У Фёрсте замерло сердце. Внешне равнодушный, он продолжал свою работу, с неослабным вниманием следя за Мандрилом.
Тот вошел в камеру. Фёрсте прислушался. Мандрил обошел вокруг арестованных и проверил, нет ли следов на цветном порошке. Обнаружить ему ничего не удалось.
Похлопывая себя веревками по сапогам, он прошелся по камере, затем остановился перед узниками. На лице Кропинского был написан ужас, глаза его расширились, от волнения он все время глотал слюну. Мандрил изучал поляка с холодным интересом. Гефель был бледен. Горячая кровь больно пульсировала в висках, на которых еще остались следы струбцины. Колени у него подгибались – он тоже увидел петли. В мозгу вспыхнула жестокая, словно написанная четкими буквами мысль: «Сейчас я умру!» И Гефель содрогнулся от холода, который принес в камеру этот страшный человек. Теперь Мандрил молча разглядывал Гефеля. «Будет он сопротивляться, если я надену ему на шею петлю?» – думал палач. И вдруг заговорил. То, что он сказал, было более чем странно:
– Гитлер – шляпа, – заявил Мандрил. – Он продул войну. Через два-три дня здесь будут американцы. – Он беззвучно засмеялся. – Если у вас расчет на американцев, не выгорит. Я раньше прикончу вас всех… Вы двое будете последними. – Решив, что больше говорить не стоит, он молча надел обоим через голову петли и затянул их, как галстуки. – Это останется на вас до конца. За пять минут до того, как удрать, я приду и – кикс!.. – процедил он сквозь зубы и пояснил взмахом руки. Затем критически оглядел обоих мучеников, украшенных веревками. Ему захотелось что-нибудь добавить к сказанному. – Если повеситесь раньше, я дам вам пинка в зад, потому что вы лишите меня последнего удовольствия.
Это было все, что у него нашлось сказать. С той же жуткой медлительностью, с какой он вошел в камеру, палач покинул ее. Выйдя, достал из-за уха сигарету, закурил, равнодушно взглянув на уборщика, и удалился к себе.
Фёрсте, собрав мусор на совок, бросил его в ящик, стоявший в углу коридора.
Пережитый ужас держал узников в оцепенении еще немало времени после того, как они остались одни. Казалось, в теле Гефеля лишь сейчас начала снова обращаться кровь, и было приятно ощущать, как страшная, леденящая душу мысль постепенно растворялась и исчезала. Гефель почувствовал, что он дышит, и, как свежий воздух, облегченно впивал вонь камеры.
– Брат, – прошептал Кропинский, стоявший позади.
Это простое слово нашло путь к сердцу Гефеля. Он не мог ответить, но благодарно протянул назад руку, которую поляк тихо пожал. Живое теплое чувство излучалось от одного к другому, и молчание их было значительнее всяких слов.
Около полудня Райнебот через громкоговоритель вызвал к себе капо канцелярии. Комендант передал капо список.
– Поименованным собраться завтра утром у второго щита. И пусть чисто вымоют ноги, понятно? Чтоб не говорили о нас, будто мы отпускаем людей домой загаженными.
«Отпускаем?»
За все годы не было случая, чтобы политических отпускали на волю. Возвратившись в канцелярию, капо стал изучать список. Там были перечислены сорок шесть блоковых старост, капо и других лиц, исполнявших разные обязанности по управлению лагерем, все надежные люди, давнишние заключенные. Капо нашел и свою фамилию, а также помощника лагерного старосты Прёлля.
Тут что-то было неладно.
Капо пошел к Кремеру. Там же находился и Прёлль. Прочитав список, Кремер мрачно расхохотался.
– Отпускают? Сразу столько, и притом перед самой эвакуацией?.. Бандитская ловушка! – загремел он. – Не обошлось без дьявольского доноса!