– Лапы прочь! – огрызнулся он и, пыхтя, счастливый, поплелся на аппельплац.
Там он застал Бохова, беспомощно взиравшего на людскую лавину, которой они открыли преграды.
И еще увидел Кремер – сердце замерло у него от дикой радости…
– Андре! – закричал он. – Андре! Андре! Мариан!
Голос Кремера не услышали среди общего гула, но его самого уже заметили.
– Вальтер! – радостно воскликнул Гефель и заковылял к нему с болтавшейся еще на шее веревкой.
– Возьми у меня малыша, он тяжелый.
Подбежали товарищи. Риоман и ван Дален поддержали ослабевшего Кремера. Гефель взял у него ребенка. Тот завопил еще громче, когда бородатый дядя прижал его к себе. Гефель покачнулся. Кропинский осторожно отобрал малыша. Смеясь, выкрикивая немецкие и польские слова, он показывал всем драгоценную ношу. Никто не знал язык поляка, и все же каждый его понял. Внезапно он побежал, держа перед собой ребенка, к воротам, в бушующий поток.
– Мариан! – крикнул ему вслед Гефель. – Куда ты бежишь?
Но водоворот уже поглотил его.
Кропинский поднял малыша над собой, чтобы его не раздавила бурлящая масса.
Как ореховая скорлупка, покачивался ребенок над волнующимся морем голов. Вот он уже миновал горловину ворот, и поток принял его на освобожденные воды и понес неудержимо вперед.
Шесть рассказов о Бухенвальде, написанных «Заключенным Бухенвальда № 2417»
«Доступ» в лагерь Бухенвальд
Мы прибыли в Бухенвальд 4 ноября 1937 года. Я чувствовал легкое превосходство над остальными, ибо в 1933 году уже познакомился с двумя концлагерями (Кольдиц и Заксенбург). Что нового мог предложить мне Бухенвальд? Но очень скоро чувство превосходства исчезло. Первый же день оставил неизгладимое впечатление, что лагерь Бухенвальд 1937 года не идет ни в какое сравнение с лагерем Кольдиц 1933 года. Фашизм шагнул вперед. На веймарском вокзале нас встретил конвой эсэс. Местное население смотрело враждебно. Десять километров до лагеря мы проехали в закрытой полицейской машине. С нами в лагерь возвращался один молодой политзаключенный, которого возили в Веймар на допрос полиции. Мы засыпали его вопросами, свойственными новичкам. В ответ на наше любопытство он посмеивался и давал короткие ответы. Как кормят и обращаются? Ответил иронично: «Хорошо, очень хорошо». Освобождения? «О да, освобождения тоже бывают. Раз в три месяца». Мы смутились. Парень ухмыльнулся с видом умудренного опытом заключенного. В Эттерсберг прибыли в полдень. Нас выпустили перед зеленым бараком, где размещался политический отдел, и с этого момента все происходило в спешке. В спешке нас загнали в барак и выстроили в длинном коридоре, лицом к стене. Руки на затылке. Печально известное «саксонское приветствие»[11]. Так мы простояли много часов. Руки затекли и начали неметь. Ноги болели, от голода противно урчало в животе. Работавшие здесь эсэсовцы и офицеры гестапо бегали туда-сюда и кричали. Мы получали то пинок под зад, то кулаком по шее. Постепенно мы привыкали к воздуху, которым придется дышать долгие годы. Приемные формальности, сопровождавшиеся побоями, длились до вечера, пока нас наконец не переместили в лагерь. В лагерь…
Стояла кромешная тьма, и моросил мелкий дождь, который проникал в каждую пору. Насколько позволял тусклый свет пары ламп, мы разглядели жалкий проволочный забор и примитивные вышки, наподобие охотничьих. В остальном перед нами простиралась непроглядная тьма, в которой получилось рассмотреть детали, только когда привыкли глаза привыкли к темноте. Но волнение от пережитого и неуверенность в завтрашнем дне завладели нами настолько, что мы с трудом могли воспринимать окружающую нас обстановку. Мы бежали. Увязая по щиколотку в слякоти, бежали очень долго, подгоняемые эсэсовцами. И все же взбудораженные органы чувств реагировали особенно остро на мелочи. На мелочи, пустяки, незначительные подробности. Никогда не забуду те первые впечатления. В округе мы не видели ни одного живого существа. Тусклый красный свет от редких ламп позволил разглядеть несколько прогнивших и заброшенных лачуг. Кругом стояли высоченные деревья. Мне показалось, что на ветвях висит нечто черное. Я не мог разглядеть, потому что мы не столько бежали, сколько перепрыгивали одну за другой ямы с грязью. Но затем я что-то услышал. Звук исходил от деревьев. Глухой стон или тихое поскуливание. Внезапно я понял – это люди! Они висели там на деревьях, совершенно одни, в этой глуши, в безысходном одиночестве. Я еще помню посетившее меня чувство, когда мы вошли в лагерь: будто в тот миг, когда за нами захлопнулись тяжелые ворота, мы покинули знакомый и родной нам мир и оказались в местности, не имеющей ничего общего с белым светом и человечеством. Словно тот пустырь под предательской моросью, с высокими черными деревьями и стонущими, скулящими существами был преддверием царства смерти и разложения. Безнадежность, какую я никогда больше не испытывал, охватила меня.
Днем – непосильная работа в грязи и слякоти, а ночью нам не давали спать
Мои товарищи просят рассказать о событиях, нарушавших скучное однообразие повседневной жизни в лагере. Но я расскажу о событиях, которые в 1937 и 1938 годах нарушали наши ночи и наш сон. Следует вдуматься, как протекал рабочий день в лагере, и я вынужден, дорогой читатель, немного подстегнуть твое воображение. Как выглядел лагерь в указанные годы, то есть в период строительства? Это была непроходимая грязная пустошь на вершине Эттерсберга.
Вечные дожди, не затихавшие ни зимой, ни летом, превратили почву под вырубленными деревьями в трясину из вязкой желтой глины. По этой глине мы ходили днем и ночью, увязая в ней по щиколотку. Она прилипала к нам, как клей к мухам. Глина на обуви, на одежде, на руках, на лице. Мы приносили ее с собой в бараки, на лавки, на которых сидели, на столы, за которыми ели. Мы тащили ее с собой в кровати. Семь месяцев мы жили без воды и не могли мыться. При помощи столового ножа или деревянной палки мы отскребали глину с рук и одежды. Мы смердели от грязи. Полотенцами и носовыми платками нам служило старое тряпье или обрывки газет. Почти каждый из нас страдал от гниющих ран, экзем, язв на руках и ногах. Грязные бинты клочьями висели на израненных конечностях. Гноящимися руками, покрытыми ранами, мы ели и работали. Работали! Боже, эта работа! Мы вкалывали так, что обливались потом на лютом морозе. Горе тому, кто осмеливался размять ноющую спину и сделать два вдоха – приклад винтовки или ботинок эсэсовца тут же оказывался у его поясницы. Еще нам приходилось переносить тяжелые грузы. Словно вьючные животные таскали мы на себе бревна, доски и камни, по щиколотку утопая в грязи. Переносили огромные стволы столетних буков, по двадцать-тридцать человек на один ствол. Колонны двигались по грязи и навозу как многоножки. Раз-два, раз-два, налево! Сгорбившись и хрипя от непосильной тяжести – раз-два, раз-два, налево. Всех, кто привлекал к себе внимание во время работы, вечером наказывали. Кому «везло», тот, перегнувшись через «козла», получал двадцать пять ударов плетью по голым ягодицам. Удары кнута разрывали плоть так, что ты потом не мог ни сидеть, ни лежать, но по крайней мере все было позади. Одной раной больше или меньше – не имеет значения, когда ты весь покрыт ими. Большинство же провинившихся вздергивали на дереве. Это было ужаснее всего. Запястья связывали за спиной, руки поднимали вверх, и за них несчастного подвешивали на дереве. Это длилось часами. Когда веревку обрезали, он кулем падал на землю и оставался лежать неподвижно, пока пинок блокфюрера или удар дубинкой не поднимали его на ноги. Свесив омертвевшие руки, он плелся в свой барак. Многие же вовсе не поднимались с земли – их легкие разрывались. Так проходил наш рабочий день. Уставшие и измученные до беспамятства, мы плелись в лагерь и несли на себе покойников и раненых. Два, а то и три часа стояли мы, ничего не чувствуя, в тумане, под дождем, до тех пор, пока не закончится перекличка. Словно избавление звучала команда «вольно». По скользкой, хлюпающей слякоти брели мы, пошатываясь и дрожа от сырости, холода и голода, к своим блокам. За столом мы сидели, тесно прижавшись друг к другу. В тепле барака от нашей влажной одежды шел пар. Каждый жадно глотал свою порцию похлебки, чтобы его продрогшее и окоченевшее от холода тело получило хоть каплю горячего. Опытные узники Бухенвальда знали, как это бывало: ты начинал медленно оттаивать выше пояса, однако ноги оставались ледяными от влаги. Затем быстро отходили ко сну, ибо ночь была коротка… Заключенные погружались в свинцовый сон, от которого почти не хотелось просыпаться.
Внезапно тишину разорвал свисток старосты блока:
– Подъем! Готовься к перекличке!
Блок загудел.
Вялые после сна узники выкарабкались из коек. В тусклом свете ночных ламп на ощупь искали свою одежду и напяливали на себя влажные заскорузлые лохмотья. Согревшись в кровати, тело снова начинало дрожать. Влажную обувь получалось натянуть только с усилием. Затем сквозь туманную ночь мы маршировали по грязи и слякоти к аппельплацу. Пронзительный свет прожекторов на воротах беспощадно слепил глаза. Эти проклятые прожекторы словно кричали нам в лицо. Блок за блоком нас сгоняли на аппельплац, где мы стояли уставшие и продрогшие от ночного холода. А когда весь лагерь был на месте, следовал приказ:
– Разойдись!
Словно в полуобмороке брели мы назад в свои бараки. От усталости едва хватало сил стащить с себя влажную одежду. Мы засыпали на ходу и, не успев толком раздеться, заползали в остывшую кровать. Сколько длился сон? Один час или десять? Было не понять, когда истошный звук свистка снова выдернул нас из сна:
– Подъем! Быстрее, быстрее! На перекличку!
Многие чертыхались, а некоторые смеялись в смиренном отчаянии. Снова на выход. Только теперь под дождь. Да, пошел дождь, бурлили потоки воды. Весь лагерь превратился в грязевое море. Мы снова надевали холодные лохмотья. И снова натягивали мокрую, заскорузлую обувь. Пробравшись сквозь бушующие потоки воды, мы пришли на аппельплац промокшими до нитки. Нам запретили укрываться от дождя одеялом или бумажным мешком из-под цемента. Да и чем бы они помогли? Одеяла были нужны для сна. Для сна? Наверное, скоро светает? Есть ли еще смысл возвращаться в постель? Кто знает, сколько продлится перекличка. Но вскоре последовал приказ расходиться. Одежду хоть выжимай. Промокла рубаха, промокли рваные штаны. Только бы еще поспать! Кровать была еще слегка теплой, и поры влажной, холодной кожи жадно впитывали ее тепло. Мы снова заснули. Спали, спали, пока не вздрогнули от испуга: опять просвистели к подъему или приснилось? Огляделись. Некоторые поднялись и прислушались. И тогда свисток во второй раз наполнил спальный зал: