Гомо Сапиенс. Человек разумный — страница 11 из 17

День ото дня машины получают над нами преимущество; день ото дня мы все больше подчиняемся им; с каждым днем все больше людей рабски трудятся, ухаживая за ними, с каждым днем все больше людей отдают свои жизненные силы на развитие механической жизни. Развязка – всего лишь вопрос времени, но сам факт того, что придет время, когда машины получат реальную власть над миром и его обитателями, не вызывает ни малейших сомнений ни у кого из тех, кто обладает по-настоящему философским складом ума.

Английский писатель Сэмюел Батлер. «Последнее изобретение человечества»


Когда-то широко читаемый – романы «Пелэм», «Последние дни Помпеи», «Кенели Чиллингли» и другие, – всеевропейски известный (затем почти забытый, в последнем издании Большой советской энциклопедии о нем не было сказано ни слова) английский писатель и политический деятель, был членом английского парламента, министром колоний, получил титул пэра, Эдвард Бульвер-Литтон (1803–1873) на закате дней своих, в 1872 году, подарил читающей публике фантастический роман «The coming race» («Грядущая раса»).

В этой «анонимно» выпущенной книжке (на обложке стояло имя Лоренс Олифант; обманутая критика, не подозревая подвоха, поспешила громко поприветствовать восход нового литературного светила) старый писатель рассказывал, как один молодой американец проник, через глубокую штольню, в подземную страну, жители которой владеют особым могучим видом энергии – «врилем».

Врилии, так называл себя этот богом избранный народ, свою силу, сравнимую с атомной, могли пускать в дело всяко: врачевать друг друга, запускать в ход машины, прокладывать дороги сквозь скалы. Врилии могли даже летать – о самолетах при жизни Бульвера-Литтона, понятно, никто не слыхал – и носили на своих плечах крылья, наподобие ангельских.

В той высокоцивилизованной стране имелась техника, делающая труд легкой забавой. Большинство работ выполнялось машинами. Войны (источники вриля, а с его помощью можно уничтожить все живое на огромных пространствах, находились в личном пользовании каждого) были давно ликвидированы, не было нужды в правительстве, социальное неравенство исчезло, здесь было создано невиданное преизобилие материальных благ.

Словом, врилиям было доступно все, и потому-то, возможно, жизнь их была довольно тусклой и скучной. Литература и искусство никого не интересовали. И жители этого удивительного мира оказывались все сплошь людьми усредненными и «сглаженными», без какой-либо заметной индивидуальности.

Так в своем последнем романе Бульвер-Литтон позволил себе высказаться на вечно модную тему – возможность достижения всеобщего счастья на Земле. Властелином Земли, ее господином, владыкой, богдыханом изобразил он грядущую расу. И тут же показал, насколько выхолощенной, бездуховной, безрадостной станет существование этих будетлян.

Впрочем, уж в этом-то пункте писатель был далеко не оригинален. В конце XIX и начале XX веков множество других авторов мыслило подобным же образом.

10.1. «Машина останавливается»

Это будет, пожалуй, скучнейшая эпоха, когда промышленность поглотит все и вся. Человек до тех пор будет изобретать машины, пока машина не пожрет человека.

Жюль Верн «Пять недель на воздушном шаре».


Может ли случиться, что техника, оторвавшись от смысла человеческой жизни, превратится в средство неистового безумия нелюдей или что весь земной шар вместе со всеми людьми станет единой гигантской фабрикой, муравейником, который уже все поглотил и теперь, производя и уничтожая, остается в этом вечном круговороте пустым циклом сменяющих друг друга лишенных всякого содержания событий?

Немецкий философ Карл Ясперс. «Современная техника»


Другой англичанин, тоже писатель (по профессии англиканский священник), христианский социалист, современник Бульвер-Литтона, Чарльз Кингсли (1819–1875) в «Водяных малютках» (1863), в ту же эпоху рисовал сатирическую картину общества, вырождающегося от безделья в некой благословенной Стране всего готового.

Ее население основное время-досуг проводит, ловит, так сказать, кайф, если выражаться языком современности, у подножья Беспечных гор.

«Они, – писал Кингсли, – располагались под даровщинными деревьями так, что даровщина сама падала им в рот, или же устраивались под лозами и выжимали виноградный сок прямо себе в глотку, а если кругом начинали бегать жареные поросята, визжа: «Возьми, съешь меня!» – как было в обычае той страны, то они ждали, пока эти поросята пробегут мимо рта, и тогда они откусывали себе кусочек…».

Последствия такой райской, блаженной жизни? Они не заставляли себя долго ждать. О них, в частности, поведал миру третий, после Бульвер-Литтона и Кингсли, англичанин Эдвард Форстер (1879–1970). Англия, заметим, с ее бесчисленными колониальными владениями, с ее развитой промышленностью и техникой в XIX веке все еще была лидером. Недаром ведь русский писатель-классик Николай Семенович Лесков своего Левшу заставил соревноваться не с французами или немцами, а с английскими мастерами. Со всеми их «цейхгаузами, оружейными и мыльнопильными заводами».

В 1909 году Форстер пишет рассказ, который, позднее, стал образчиком для многих фантастических антиутопий таких известных мастеров пера, как Олдос Хаксли, Рей Брэдбери, Курт Воннегут.

Герои рассказа Форстера живут глубоко под землей под властью машины. Эти жители глубин обитают в маленьких восьмиугольных напоминающих пчелиные соты комнатушках. Но большего им и не надо: ведь здесь та же, что и у Кингсли, Страна дармовщины. В любой момент, по желанию постояльца, ему остается лишь нажать на кнопку (кнопками и выключателями были утыканы все стены), в комнатке возникнет нужная мебель, мраморная ванна, наполненная горячей водой, накроется стол, загроможденный обильной едой, включится музыка, появится изображение человека, с которым ты говоришь по телефону.

Не жизнь, а малина! Грезы лентяя и тунеядца! Машина обеспечивает любую прихоть, и люди-иждивенцы тут, естественно, быстро вырождаются не только физически, но и духовно.

Они унифицируются, становятся похожими друг на друга, как две капли воды, как машинные болты или гайки. Еще сохраняемое – в рассказе Форстера – различие меж людьми вовсе не радует их, а, напротив, тревожит. И они надеются, что, в конце концов, появится «поколение, – пишет Форстер, – которое сумеет окончательно отрешиться от фактов, от собственных впечатлений, поколение, не имеющее своего лица, поколение, божественно свободное от бремени индивидуальных примет».

Одинаковость условий жизни, бездумность существования приводят, увы, не к объединению людей, а к полному распаду человеческого общества. Теперь каждый его член живет автономно, сам по себе, вовсе не интересуясь соседями: ведь они точно такие же!

Единственное, что как-то еще связывает людей – это машина, могущественная, внешняя по отношению к ним сила, определяющая условия их существования. Для вконец разленившихся людей.

Машина уже представляется (а ведь люди ее создали!) чем-то мистическим, всесильным, как божество. Ослабевший человеческий разум уже не в состоянии охватить машину в целом. И вот на смену мятущейся пытливой науке приходит безвольная слепая вера. Теперь люди обращаются к отдельным частям машины с мольбами, просьбами о заступничестве перед недоступным для бессильного мозга иррациональным трансцендентальным целым.

Это конец, агония. Поддавшиеся искушению легкой жизни, которую подарила им машина, люди, когда их благодетельница и покровительница перестает функционировать, гибнут. И это – закономерный финиш рассказа Форстера. А потому рассказ так и называется: «Машина останавливается».

10.2. Отрезанный ломоть

Что делать с Машиной? Как найти на нее управу, прижучить ее, приструнить? В сатирико-угрожающей форме решение сей важнейшей проблемы дал писатель-англичанин (четвертый в этой главе) – Сэмюэл БАТЛЕР.


Сэмюэл Батлер (1835–1902) родился в местечке Лангаре, графство Ноттингемшир, в семье, где профессия священника была наследственной (по словам писателя, ему приходилось преклонять колени для молитв раньше, чем он научился ходить). Отец Сэмюэля, Томас Батлер, настоятель одного из приходов Ноттингэмшира, был человек крутого, мрачного нрава, педант и тиран по натуре, державший в страхе своих домашних. Сэмюэлу, слабому, нервному и очень чувствительному мальчику, старшему из четырех детей, не было и полных трех лет, когда его отец сам начал учить его читать – сперва по-английски, а потом по-латыни. Основным способом учебного воздействия стали розги (разумеется, молитвы и катехизис вколачивались столь же усердно, как и латинские исключения). Окончив школу, товарищи считали его неженкой и трусом, ибо на футбольном поле и в кулачных боях он не блистал, школьные учителя видели в нем только неисправимого лодыря и тупицу, Сэмюэл перешел в Кембриджский университет. О нем Батлер сохранил весьма приятные воспоминания: больше всего ему нравились гребные гонки, хорошая кухня и свобода от придирчивого отцовского надзора. Учился в знаменитом колледже святого Иоанна, где готовили духовных пастырей. Молодой человек, выросший в спертой атмосфере пасторской усадьбы, не протестовал, хотя и не любил богослужебных обрядов – ему нравилась только органная музыка. Однако разлад с отцом и церковью случился позднее, когда Сэмюэл познакомился с трудами Дарвина и другими новейшими достижениями наук. Батлер перестал верить в догматы христианства, почти порвал с семьей и вынужден был покинуть Англию. Оказавшись в Новой Зеландии, он приобрел пастушеское ранчо и занялся овцеводством. Довольно неожиданно барин-белоручка, книжник, обнаружил крепкую практическую хватку и быстро разбогател. Скопив достаточный капитал, он возвращается в Англию и поселяется в известных лондонских меблированных комнатах Клиффордс-Инн, сдававшихся на длительные сроки солидным одиноким жильцам. Батлер никогда не был женат, не принадлежал ни к одной политической партии, ни к одной литературной группировке, не был даже – уж совсем не по-британски! – записан ни в одном лондонском клубе. До конца своих дней он оставался совершенным одиночкой, отрезанным ломтем во всех отношениях. В личной жизни Батлер был весьма своеобразен: его быт был строго размерен по часам, он был на редкость пунктуален, каждый вечер он подсчитывал до полупенса, сколько истратил за день, был всегда одинок и замкнут. Ненавидел авторитеты, известен как автор парадоксальных афоризмов, в которых всячески стремился шокировать своих современников, высмеивать их, старался «вывернуть наизнанку» все общепринятые представления и понятия. Отдельные строки «Записных книжек» Батлера, этого закоренелого еретика, как бы непосредственно предвосхищают хлесткие афоризмы Бернарда Шоу. Батлер был человеком необычайно разносторонних интересов: усердно занимался живописью, не раз выставлял свои полотна на выставках (две его картины имеются в Лондонской Национальной галерее), был страстно предан музыке, фанатически чтил гений Генделя. В активе Батлера-композитора числятся кантата «Нарцисс» и светская оратория «Улисс». Увлекся Гомером: выучил наизусть «Иллиаду» и «Одиссею», подвиг памяти воистину удивительный, перевел эти творения прозой на современную английскую разговорную речь. Убежденный, что автором «Одиссеи» была женщина (?!), скорее всего, царевна Навсикая, выведенная в поэме, Батлер предпринимает путешествие в Сицилию, ищет предполагаемую столицу царя Алкиноя, где рассчитывал собрать топографические данные в подтверждение своей необычной гипотезы. Батлер выпускал работы по истории эволюционной теории, путевые очерки о Северной Италии, которую очень любил, был необычайно разносторонен (о людях такого типа англичане говорят, что у них на огне стоит сразу слишком много утюгов), но при всем том он прежде всего был английским писателем, оказавшим своими произведениями большое влияние на таких признанных мастеров английской прозы как Бернард Шоу, Джон Голсуорси, Ричард Олдингтон. Батлера-писателя почти не знают за рубежами Англии, на русский язык у нас переведен только один его роман «Жизненный путь» (1938), да и у себя на родине он так и не дожил до подлинного признания.

10.3. В традициях сатиры Свифта

В творчестве Батлера-писателя нас должна очень заинтересовать его первая книга «Эревон» (1872), и особенно тот ее раздел, который озаглавлен как «Книга машин».

Название «Эревон» (по-англ. – Erewhon) представляет собой перевернутое слово Nowhere, означающее «Нигде». И поэтому по-русски роман Батлера можно еще назвать как «Едгин». В книге вообще масса забавных описаний и ситуаций, построенных по принципу «наоборот». Иные из них имеют характер безобидных шуток и подковырок, другие же несут глубоко сатирический и, как мы увидим дальше, антимашинный смысл.

Герой книги, от лица которого ведется повествование, молодой англичанин Хиггс живет в стране, очень напоминающей Новую Зеландию. Однажды он отправляется странствовать в горы. Несмотря на уговоры и предостережения местных жителей, он пересекает горный хребет и попадает в необычную, окруженную высокими горами, трудно доступную для пришельцев державу Едгин, где все иначе, чем в цивилизованных европейских государствах.

Тут жители носят странно звучащие имена: Нознибор (Робинзон!), Тимс (Смит), Ирэм (Мэри)… Здесь величайшим преступлением считаются болезни и несчастья. Они караются законом. Хиггс узнает о суде над человеком: вся его вина состояла в том, что его бросила жена (несчастье). Он наблюдает судебный процесс, когда молодого человека приговаривают к каторжным работам за то, что он болен туберкулезом. Насморк карался всего лишь кратковременным тюремным заключением.

Но вот воровство, разные преступления почитаются в Едгине болезнями, подлежащими лечению. Для этой цели определена и специальная профессия «выпрямителей»: эти люди специально предаются различным порокам, чтобы впоследствии уметь исцелять всех тех, кто этими пороками страдает.

В стране Едгин церкви исполняют функции банков, а банки – функции церквей. Молодежь тут обучается в «колледжах глупости», где преподают «науки неразумия». А главная задача профессоров – препятствовать развитию науки и распространению знаний!

Рождение ребенка считалось тут величайшим несчастьем. Едгинцы верили в существование потустороннего царства не родившихся душ, откуда люди и выходят на этот свет (от этого шага нового члена человечества усиленно отговаривали).

При рождении ребенок дает в Едгине своеобразную «подписку» своим родителям (собственную подпись он ставит, когда ему исполняется 14 лет). В этом важном документе сообщается, что такой-то (имярек) был в царстве не родившихся душ, где он был полностью снабжен всем необходимым. По своему дурному характеру он решил выйти оттуда и стал мучить двух невинных людей (родителей), за что и просит у них прощения…

В книге Батлера повествовалось, что Хиггса вначале встретили очень радушно, приветливо, однако вскоре по совершенно непонятным для него причинам – ведь он был абсолютно здоров! – его заключили в тюрьму. Влюбленная в Хиггса дочь тюремщика, Ирэм, учит его местному языку и объясняет причину гонений. Как выясняется, он повинен в тягчайшем преступлении – у него были часы, а любого рода механизмы давно запрещены в Едгине самым строжайшим образом.

Обычай этот древний. Один из профессоров объясняет Хиггсу, что когда-то в Едгине происходило постепенное развитие машин от простейших видов к наиболее сложным. И как в результате этого процесса появились, наконец, машины, грозившие подчинить себе человека.

Суровый закон о запрете машин был принят несколько столетий тому назад после ужасно кровопролитной гражданской войны между сторонниками и противниками машин. Победили антимеханизаторы. Они-то и создали написанную перед войной «Книгу машин», где изложен страшный прогноз о будущем порабощении людей машинами, что-то вроде Священного писания едгинцев, которые теперь живут в убеждении, что, запретив машины, они спасли человеческий род от гибели.

Книга Батлера имела в Англии успех – случай единственный на протяжении всей литературной карьеры писателя. Читателям пришлась по вкусу возрожденная Батлером свифтовская форма сатирического романа, традиции странствий Гулливера.

В своей сатирической утопии Батлер, однако, за милыми шуточками ставил, будущее подтвердило это, трудную для решения проблему машин. И писал бы он об этом гораздо более серьезно, злее, ироничнее, если бы жил в наши дни, Если бы мог предвидеть грозовые тучи, которые теперь заслонили небосвод цивилизации, черные небесные сгустки, полыхающие отблесками адских молний, исходящие кислотными и радиоактивными дождями – все то, что существенной частью входит ныне в понятие научно-технической революции (НТР).

10.4 Новые времена

Новые, уже технического свойства, времена первыми распознали, как это часто случается, люди искусства – поэты, писатели, музыканты, художники. К примеру, в 1889 году, когда в Париже была устроена Всемирная выставка, и в самом центре французской столицы строили ее символ – башню Эйфеля, директор выставки получил такое негодующее письмо:

«Господин и дорогой соотечественник! Мы – писатели, живописцы, скульпторы, архитекторы, страстные любители красоты, свойственной до сих пор Парижу, протестуем изо всех сил, со всем негодованием, во имя отвергнутого французского вкуса, во имя поставленных под угрозу французского искусства и истории, против возведения в самом сердце нашей столицы бесполезной и чудовищной башни Эйфеля, которую народный сарказм, обладающий здравым смыслом и чувством справедливости, уже окрестил Вавилонской башней…».

Под этим письмом стояли подписи десятков деятелей культуры, среди них были и такие выдающиеся люди как композитор Шарль Гуно, архитектор Шарль Гарнье, драматург Викторьен Сарду, писатели Ги де Мопассан и Александр Дюма (Дюма-сын), поэты Франсуа Коппе, Сюлли Прюдом, Леконт де Лилль, художник Эрнест Мейсонье, скульптор Эжен Гийом и многие другие.

А ведь целью сооружения башни Эйфеля (300-метровой ажурной металлической колонны) было доказать, что машинная техника в состоянии создать здание столь же прекрасное, как античный храм, что стальные фермы могут рваться ввысь, в небеса не хуже, чем самая стройная система готических арок.

Протест художественной элиты Франции был тщетен. Башню Эйфеля быстро возвели. Воевать с нею и другими индустриальными новациями было столь же бесполезно, как и пытаться ставить заслон быстро расползающейся по планете гидре НТР. Наука и техника, взявшись за руки, навалившись на земной шар, стали быстро менять его облик.

Официально (большинством голосов: мнение социологов, историков науки и техники) считается, что эра НТР началась где-то после окончания второй мировой войны, в 50-х годах прошлого века. Когда три «взрыва», потрясшие XX век, – атомный, информационый и демографический (после были еще энергетический и экологический кризисы) – породили у людей новое мироощущение, заставили человека отчетливо осознать, как все-таки мал масштаб его родной планеты. И, право, достойно удивления, что задолго до всех этих потрясений веяния перемен, флюиды новой насыщенной технологическими грозами атмосферы уловили те, кто, казалось бы, были очень далеки от науки и техники. Кто создавал симфонии, романы, поэмы, кто на лоне сельских красот искал мотивы для новых полотен.

Скорее всего, первым, кто ввел в живопись изображение парохода и поезда, был английский живописец Джозеф Тернер (1775–1851). Он еще на рубеже 1840-х годов сделал это в картинах «Гибель Смелого», «Погребение Давида Уилки», «Дождь, пар и скорость».

Пароходы, паровозы – они стали зримыми предвестниками НТР, ее посланцами, гонцами. Их не могли не заметить и великие открыватели новейшего искусства – французские импрессионисты. Они проявили здесь поразительное чутье и зоркость. Уже в 1864 году основатель импрессионизма Эдуард Мане (написал картину «Бой Кирсерджа» и «Алабамы», в которой главное место занимал паровой военный корабль, окутанный густыми облаками дыма.

10.5. Некролог состоял всего из 21 слова

Предчувствие перемен, странно тревожащих, порой трудно уловимых. Конечно, гораздо точнее, чем это могли сделать художники, их способно было запечатлеть писательское перо. За этот неблагодарный (а кому нужны вести не очень радостные?) труд, повинуясь зовам своей тяжелой писательской судьбы, взялся и австрийский прозаик, классик немецкоязычной литературы XX века Роберт МУЗИЛЬ.


Роберт Музиль (1880–1942), ровесник поэта Александра Блока, создатель трудночитаемых книг (удивительно, однако, что эти произведения, никак не бестселлеры, переведены почти на три десятка языков, существует даже Международное общество Музиля с президентом и целым штатом сотрудников; о Музиле уже написаны добрые сотни монографий, диссертаций, статей, родился в австрийском городе Клагенфурте. Его отец был инженером-машиностроителем, профессором Высшей технической школы в Брно (тогда – Брюнне), на склоне лет был возведен в дворянское достоинство, получив чин гофрата (надворного советника). Повинуясь воле родителя, Роберт поступает в кадетский корпус, затем в Военно-инженерную академию, но в 1897 году бросает ее и продолжает учебу в Брюннской Высшей технической школе, той самой, где преподавал его отец. По окончании работал ассистентом Высшей технической школы в Штутгарте. В 1903–1908 годах Музиль продолжил свою затянувшуюся учебу: слушал курс философии и психологии в Берлинском университете, там же защитил диссертацию «К оценке учения Маха», но остаться в университете не захотел, рассорившись со своими учителями. Познавший так много наук (машиностроение и другие инженерные знания, Роберт даже изобрел жироскоп, известный в технике под названием «жироскоп Музиля»), Музиль ухитрялся парадоксальным образом соединить их с философскими и психологическими построениями Эрнста Маха и Зигмунда Фрейда. Долгие годы бывший австро-венгерским кадровым офицером (в Первую мировую он был на фронте, дослужился до капитана и начальника штаба батальона, в конце войны редактировал солдатскую газету), Музиль не сразу превратился в профессионального писателя. В 1920–1922 годах он еще служил консультантом в австрийском военном министерстве, но затем переезжает в Берлин, где уже целиком отдается ведшейся до той поры урывками литературной деятельности. К тому времени им был написан автобиографический роман «Тревоги воспитанника Терлеса» (1906), он был также известен как драматург и театральный критик, автор сборника новелл «Сочетания». Музиль принадлежал к категории художников, которые оставили в истории литературы след в качестве авторов одного, самого своего выдающегося произведения. В собрании его сочинений (1978), состоящем из девяти томов, его главная книга – роман «Der Mann ohne Eigenschaften» («Человек без свойств»), который так и остался незавершенным, занимает пять томов. Известно, что замысел этого колоссального романа Музиль в свое время хотел передать одному из своих друзей-литераторов. Тот не воспользовался этим предложением, и поэтому Инженер вынужден был совершить этот «рывок» в литературу. С 1923 года Музиль уже навсегда оставляет инженерную службу, сокращает до минимума побочные литературные заработки, чтобы львиную долю времени отдавать своему роману. Его детище росло и росло, и он все реже позволял себе отвлекаться, чтобы зарабатывать на пропитание. «А ведь он, – писал о Музиле литературовед Дмитрий Затонский, – был немного снобом, которому костюм от лучшего портного или обед в дорогом ресторане всегда казались вещами само собой разумеющимися». Работа над романом, начатая в Берлине (1926–1933), – она продолжалась в Вене (1933–1938) и в Швейцарии, куда писатель уехал после захвата Австрии фашистской Германией, – затягивалась. Долгие года Музиль существовал у самой черты нищеты. Он даже собирался опубликовать в газетах признание, озаглавленное им «Больше не могу». В этом горьком документе есть и такие строки: «Думаю, мало найдется людей, пребывающих в состоянии такой же, как и я неустроенности, если, конечно, не считать самоубийц, участи которых мне вряд ли удастся избежать». Этот вопль отчаяния не стал, однако, добычей прессы: возникло нечто вроде общества добровольных пожертвователей. Одним из его инициаторов был писатель Томас Манн («Среди живущих немецких писателей нет никого, в чьей посмертной славе я был бы так же уверен», – писал он Музилю), организатором – профессор Курт Глазер, директор Государственной библиотеки искусств в Берлине. Материальное положение Музиля тогда чуть улучшилось, но его гордость художника, знающего свою истинную цену, была глубоко уязвлена. Музиля мучили два взаимоисключающие чувства: презрение к славе, признанию и жгучая зависть к более удачливым собратьям по литературе. Его, исследователя, знатока сонма наук, всю жизнь волновал секрет писательского успеха. Для него это была еще и чисто теоретическая проблема, одно время он даже пытался писать книгу на эту тему. Скончался Музиль в Швейцарии, его сломила нищета эмиграции, голод. Из последних записей в дневнике: «Моя жизнь висит на волоске, который каждый день может оборваться…». Появившийся в немецкой газете «Франкфуртерцайтунг» некролог состоял всего из 21 слова, швейцарские газеты были столь же «щедры».

10.6. «И с ревом бросится нам навстречу»

Уже люди не лежат под деревом, разглядывая небо в просвет между большим и вторым пальцем ноги, а творят; и нельзя быть голодным и рассеянным, если хочешь чего-то добиться, а надо съесть бифштекс и пошевеливаться. Дело обстоит в точности так, словно старое бездеятельное человечество уснуло на муравейнике, а новое проснулось уже с зудом в руках и с тех пор вынуждено двигаться изо всех сил без возможности стряхнуть с себя это противное чувство животного прилежания.

Роберт Музиль. «Человек без свойств»


К одной из основных тем своего Главного Романа – о человеке в новом технизированном мире – Музиль подбирался постепенно, исподволь. Эти подступы можно проследить и в написанном еще до первой мировой войны эссе «Математический человек», и в раннем рассказе «Человек без характера».

Музиль констатировал:

«Жизнь, которая нас окружает, лишена понятия системы. Факты прошлого, факты отдельных наук, жизненные факты захлестывают нас самым беспорядочным образом. Это какой-то вавилонский сумасшедший дом; из тысячи окон к путнику одновременно обращаются тысячи разных голосов, мыслей, мелодий, и естественно, что человек делается игралищем анархических устремлений и мораль расходится с разумом…».

И еще – об утрате внутреннего стержня, чувства целостности, единства:

«Внутренняя пустота, невероятное смешение чуткости к частным и равнодушия к общим вопросам, потрясающее одиночество человека в пустыне частностей, его тревога, злоба, беспримерный сердечный холод, жадность к деньгам, равнодушие и жестокость, отличающие наше время…».

Одиночество в ставшем чужбиной мире – тоже частый мотив в романе Музиля:

«Для современного человека, который играючи пересекает океаны и континенты, нет ничего более невозможного, чем найти дорогу к людям, живущим за углом…».

Вина за эти нелепицы и хаос жизни лежит, писатель уверен, не только на человеке, но и на машине:

«Зачем нужен еще Аполлон Бельведерский, – восклицает герой романа Музиля, – если у тебя перед глазами новые формы турбогенератора или игра суставов распределительного устройства паровой машины».

Искушенный в военно-инженерных дисциплинах, усердно занимавшийся математикой, физикой, экспериментальной психологией, Музиль иронизирует:

«… если у тебя есть счетная линейка, а кто-то приходит с громкими словами или с великими чувствами, ты говоришь: минуточку, вычислим сначала пределы погрешности и вероятную стоимость всего этого!»

Да, считает Музиль, главный корень зла в несоответствии между техническим прогрессом и уровнем сознания людей:

«В подвале этого сумасшедшего дома стучится гефестовская воля к созиданию, осуществляются такие древние мечты человечества, как полет, семимильные сапоги, способность видеть сквозь твердые тела и огромное множество других фантазий, которые веками относились к области сновидений; наше время творит эти чудеса, но оно больше не ощущает чудесного. Это эпоха свершений, а свершение – это всегда разочарование; ей не хватает чего-то, чего она еще не может создать, а это-то и гложет ей душу…».

Музиль убежден, что противоречия наших дней будут разрешены, должно быть, нескоро:

«Мы живем в переходное время. Может быть, оно продлится до конца существования нашей планеты, если мы не научимся лучше справляться с насущнейшими своими задачами… Впрочем, я убежден: мы скачем галопом! Мы еще очень далеки от наших целей, они не приближаются, мы вообще их не видим, мы еще не раз собьемся с дороги, и нам придется не раз менять лошадей; но в один прекрасный день – послезавтра или через две тысячи лет – горизонт придет в движение и с ревом бросится нам навстречу».

10.7. «Башни, где находишь жену, семью, граммофон и душу…»

В том возрасте, когда еще придают важность портняжным и цирюльным делам и любят глядеться в зеркало, часто представляют себе также какое-то место, где хочется провести жизнь, или, по меньшей мере, место, пребывание в котором импонирует, даже если чувствуешь, что тебя лично туда не очень-то тянет. Такой социальной, навязчивой идеей давно уже стало подобие сверхамериканского города, где все спешат или стоят на месте с секундомером в руке. Воздух и земля образуют муравьиную постройку, пронизанную этажами транспортных магистралей. Надземные поезда, наземные поезда, подземные поезда, люди, пересылаемые, как почта, по трубам, цепи автомобилей мчатся горизонтально, скоростные лифты вертикально перекачивают человеческую массу с одного уровня движения на другой…

Роберт Музиль. «Человек без свойств»


Место, где как бы волшебным образом превратившийся из исполина в мураша, в жалкую букашку человек наиболее способен ощутить эту свою неполноценность, где присутствие давящей его второй природы наиболее заметно, – это, несомненно, большой город. Растущие здесь кое-где хилые деревца, чахлая трава не в состоянии смягчить бесчинства этого технического нувориша.

Города – средоточие нашей цивилизации. Ее барометр, пульс. Достижения и просчеты тут особенно рельефны, обнажены. Для огромного и все большего числа людей город, с его каменными громадами, заслоняющими небо, – это и есть их планета, страна со своеобразным «климатом».

Город – это «остров тепла». Средняя температура тут из-за огромного энергопотребления, обилия всевозможных установок, машин, приборов, аппаратов, выбрасывающих в виде отходов в атмосферу не только газообразные продукты, но и тепло, наконец, из-за жизнедеятельности большого количества людей может быть градусов на десять выше, чем вне городской черты.

В городе иной воздух, не так светит солнце, чаще и обильнее выпадают дожди. В городах-миллионниках, по данным австрийских экспертов, продолжительность светового дня в среднем на час короче, чем за их пределами; интенсивность ультрафиолетового облучения почти наполовину меньше; сила ветра тут на 20–30 % слабее, чем в деревне; туманы наблюдаются вдвое чаще.

В воздухе, которым дышат жители города с населением в миллион человек, в 10 раз больше пыли, в 5 раз больше двуокиси серы, в 10 раз больше углекислоты, в 25 раз больше окиси углерода.

А ритмы города? «Приливы» и «отливы»? Часы пик с толчеей в метро и автобусах. Как громадный зверь, город спит ночью (потребляя мало энергии), но утром, проснувшись, еще позевывая, протирая глаза, быстро приходит в себя и выказывает всю свою силу (требуя всю доступную ему энергию).

Когда-то города были лишь мишенью для острот. Жан Кокто (1889–1963), французский писатель: «Разница между большим городом и городом маленьким заключается в том, что в большом можно больше увидеть, а в маленьком – больше услышать». Теперь же слышатся нотки горечи. Арнольд Тойнби (1889–1975), английский историк и социолог: «Город, размеры которого превышают возможности пешехода, является настоящей ловушкой для человека».

Тема города как символа новой эпохи еще в конце прошлого века (урбанизация тогда лишь пробовала свои силы) возникала в произведениях поэтов (к примеру, бельгийский поэт Эмиль Верхарн в 1895 году выпустил сборник «Города-спруты») и прозаиков. Городской «пейзаж» удачно изображен и в романе Музиля. Писатель иронизирует, создает сатиру (или точный портрет?) грядущей жизни землян:

«…едят на ходу, развлечения собраны в других частях города, и опять же в каких-то других стоят башни, где находишь жену, семью, граммофон и душу. Напряженность и расслабленность, деятельность и любовь точно разграничены во времени и распределены после основательной лабораторной проверки…».

Города, они навязывают человеку свои строгие предписания, свой «символ веры», свою волю, законы, порядки, урезают, ограничивают его права и возможности.

10.8. Эйкуменополис

Град-осьминог,

Грозен и строг,

Встал над равниной и пашней.


Бельгийский поэт Эмиль Верхарн. «Города-спруты»


В свое время в одной из своих популярных статей советский экономикогеограф, доктор географических наук Вадим Вячеславович Покшишевский (1905–1984), чтобы рельефнее, ярче представить (словно бы «со стороны») все своеобразие современного крупного города, как биологической среды обитания людей, вообразил себя как бы автором фантастического романа на «космическую тему». Он сочинил донесение инопланетян о наших земных городах, обнаруженных на «третьей планете, обращающейся вокруг звезды МХ-328/75».

Инопланетные исследователи подробно описывают невысокие бугорчатые наросты над поверхностью планеты, имеющие ячеистое строение и представляющие собой скопления железа, меди, алюминия, кальция и других веществ. Излагают особенности проб воздуха (в сравнении со средним составом атмосферы на планете). Сообщают о высокой интенсивности циркуляции электрических токов внутри этих наростов, про довольно мощное излучение электромагнитных волн, скудость флоры и фауны.

Город – это не только громады зданий, но и сложное переплетение проводов, труб всех диаметров, рельсов, асфальтовых лент. Город, пишет Покшишевский, – это особая «машина в действии». По его видимым и невидимым артериям мчатся электроны и молекулы газа, движутся струи чистых и сточных вод, бегут автомобили, спешат пешеходы. И все это запускает и держит в безостановочном движении не только энергия всех видов, но и сам человек. Покинутый людьми, город быстро стал бы свалкой строительного мусора и ржавого железа.

Деятельность горожан, их перемещения, контакты с «соседями» – все это напоминает знакомое по курсам физики броуновское движение мельчайших частиц. Толпы людей, собранные в цехах, школах, учебных аудиториях, растекаются по городским пространствам. И только методами статистической физики можно подсчитывать, сколько горожан-«молекул» отправится в музеи, магазины, сколько их задержится в своих квартирах и какое число влюбленных пар будет бродить по вечерним улицам и бульварам…

В городе очень заметна одна из основных черт Второй природы – ее неуправляемость, стихийный характер ее развития. Городская среда дает хороший пример того, что мир вещей и машин живет своими законами, жизнью, все больше ускользающей из-под контроля человека. Главным образом, видимо, потому, что, как выразился один тонкий мыслитель, «хотя человек и может делать, что хочет, он не может решить, чего ему хотеть».

Рост городов неудержим. В нормальном городе (тут, впрочем, следует отметить, что понятие «город» до сих пор не получило надежного и достаточно полного научного определения) жители не должны тратить на поездку до работы, в один конец, больше 20–30 минут. Такова длина «коммуникационного шага» в Нью-Йорке, Париже и в других крупных городах. Но вот в Москве, считают, она первой нарушила этот неписанный закон, эти временные транзитные лимиты давно превзойдены. И потому наша столица давно уже, среди специалистов, собственно, не считается за город, в научном смысле этого слова.

А между тем кривая урбаакселерации все круче поднимается вверх. По данным ООН, в конце XX века в городах жило вдвое больше людей, чем их было в 80-х годах XIX столетия. В развитых странах на долю городов приходится три четверти всего населения, в развивающихся – около половины. Причем города достигли грандиозных, умопомрачительных размеров.

В 2000 году список их, таков был прогноз в конце 80-х годов, должен был возглавить Мехико с населением 31 (!!!) миллион человек. Далее должны были следовать Сан-Паулу (25,8 миллиона), Токио (24,2 миллиона), Нью-Йорк (22,8 миллиона), Шанхай (22,7 миллиона)…

Экспансия городов, завоевание ими все новых и новых земель поражает воображение. Русский писатель Владимир Федорович Одоевский (1803–1869) в романе-утопии «4338-й год» предрекал время, когда Москва с Петербургом сольются в один громадный город. Кажется, до этого не так уж и недалеко. Во всяком случае, «мегаполисов» на планете предостаточно. Это, скажем, высокоурбанизированная полоса вдоль Атлантического побережья США от Бостона до Вашингтона, протянувшаяся на тысячу километров, где живет 40 миллионов горожан. Это индустриальная область Рура в Западной Германии. И Токио, охвативший Иокогаму, Кавасаки и еще добрую сотню городов. И Донбасс, вобравший вместе с шахтами, заводами десятки прежде отдельных крупных городов Украины.

Расплываясь, подобно чернильной кляксе, города захватывают все новые территории, тесня леса и пашни, неудержимо стягивая человечество под свои крыши. И уже начались разговоры про эйкуменополис – Всемирный город, глобальную агломерацию поселений городского типа. Так стихия городов добавляет сочные мазки в общую панораму перемен, охвативших весь земной шар, перемен, стремительность которых не может не поражать воображения.

10.9. Всепланетный марафон

«Педаль акселератора столь сильно прижата в последние годы, – высказался один из видных социологов Запада У.Беннис, – что ни одно преувеличение, ни одно какое бы то ни было вздорное утверждение не может реалистично описать весь ритм и размах изменений… По существу, лишь гипербола оказывается истиной».

Статистика утверждает, что в последние годы на планете исчезает от 1 до 10 видов животных (позвоночных и беспозвоночных) ежедневно и по одному (а возможно, и больше) виду растений – еженедельно. И есть подозрение, что на стыке тысячелетий дни и недели уже превратились в часы!

Человеческий организм, считают медики, всей историей своего развития приспособлен лишь к миру малых скоростей. А скорости, достигнутые наукой и техникой, значительно превосходят быстроту протекания нервно-психических процессов у человека средних способностей (да и у гениев тоже!), и мы недаром обращаемся за помощью к ЭВМ. Не случайно некоторые зарубежные психологи и социологи опасаются, что наша психика не сможет безнаказанно выдерживать стремительный темп жизни, свойственный современной технической цивилизации.

Что же подстегивает, гонит человечество? Заставляет людей против своей воли участвовать в этих диких скачках? Поднимает с постели ни свет, ни заря и бросает в водоворот событий? Ответ? Быстрота технических изменений, стремительное развитие второй природы, ее скорый рост, частая смена ее облика.

Юрий Олеша в автобиографических заметках утверждал, что техника возникла у него на глазах. Он описывает чудо своего детства – молниеносный трамвай. Вся Одесса сбежалась тогда на Греческую улицу посмотреть на него. Все были абсолютно уверены, что движение трамвайных вагонов, желто-красных, со стеклянным тамбуром впереди, идет с неимоверной быстротой, что тут даже не приходится думать о том, что можно успеть перебежать улицу.

Теперь смешно читать эти строки.

Техника, ее стремительный взлет переворачивают нашу жизнь. В самом деле, человеку понадобились десятки тысяч лет, прежде чем он смог усовершенствовать такое простое орудие, как каменный топор. Тысячи лет – прежде чем он сумел найти лучшие, чем лошадь и повозка, средства транспорта. Сотни лет – прежде чем огнестрельное оружие стало достаточно надежным, чтобы заменить лук.

Но затем развитие техники пошло уже совсем абсурдными темпами. Всего 70 примерно лет отделяют первый полет человека на расстояние 60 метров (полет американских изобретателей братьев Райт) от полета на Луну, то есть на расстояние 400 000 километров.

Длительности второй мировой войны – 6 лет – оказалось достаточно, чтобы человек перешел от самолетов, движимых винтом, к реактивным лайнерам и затем к ракетам. И ныне самолеты уже с чертежной доски запускаются непосредственно в производство, ибо строительство моделей-прототипов, позволяющих убедиться в совершенстве конструкции авиановинок, признано нецелесообразным.

Изумленный быстрой сменой технических ландшафтов человек все чаще начинает оглядываться назад, в глубины истории. Делает все новые попытки ярко и впечатляюще изобразить картину возрастания темпа поступательного хода истории. Вот, к примеру, как швейцарский инженер и философ Г. Эйхельберг (1891–1972) в своей книге «Человек и техника» рисует панораму всепланетного марафона, участие в котором принимает все человечество:

«Полагают, что возраст человечества равен примерно 600 000 лет. Представим себе движение человечества в виде марафонского бега на 60 километров, который где-то начинаясь (вопрос о старте коварен и спорен! – Ю.Ч.), идет по направлению к центру одного из наших городов как к финишу. Большая часть 60-километрового расстояния пролегает по весьма трудному пути… только в самом конце, на 58–59 километре бега, мы находим, наряду с первым орудием, пещерные рисунки как первые признаки культуры, и только на последнем километре пути появляется все больше признаков земледелия. За двести метров до финиша дорога, покрытая каменными плитами, ведет мимо римских укреплений. За сто метров наших бегунов обступают средневековые городские строения… Осталось только десять метров. Они начинаются при свете факелов и скудном освещении масляных ламп. Но при броске на последних пяти метрах происходит ошеломляющее чудо: свет заливает ночную дорогу, повозки без тяглового скота мчатся мимо, машины шумят в воздухе, и пораженный бегун ослеплен светом фото- и телекорреспондентов…».

Ослеплен, оглушен, ошарашен, напуган олимпиец-бегун. Усталое, выбившееся из сил человечество, еле держащееся на ногах, – способно ли оно тут же, не переводя духа, и дальше продолжить свой яростный, все ускоряющийся бег?

10.10. Корова напрокат

Жизнь очень напряженна. Человеческий мозг, как кувшин с водой, может наполняться только до пределов: иначе польется через край; и огромное счастье не иметь на столе блокнота, где записано: «рукописи в «Круг», позвонить курьеру», «в пять А.Б., приготовить книги», «в два звонить Дикому», «предупредить Всеволода»…

Борис Пильняк. «Расплеснутое время»


У китайцев в древности бытовала поговорка: «Проклятье тебе жить в век перемен». Так судит Восток. А Запад? Он придерживается все еще мнения противоположного, считая перемены не проклятием, а благословением, решающим фактором прогресса. Западные цивилизации выбрали именно этот путь. И… вынуждены пожинать плоды своей мудрости.

«Вот уже на протяжении 300 лет в нашем обществе бушует ураганный ветер перемен, – писал американский публицист Элвин Тоффлер (1928–2016). – Этот ураган не только не стихает, но, похоже, лишь теперь набирает силу. По высокоразвитым индустриальным странам с небывалой дотоле скоростью прокатываются мощные валы перемен, вызывая к жизни диковинную социальную флору, начиная с экзотических церквей и «вольных университетов» и кончая научными городками в Арктике и клубами по обмену жен в Калифорнии».

Эскалация ускорения, молниеносный ритм жизни, кое-кого он все еще притягивает, как магнит, но многие, насытившись скоростью, оглохнув от свиста в ушах, уже готовы идти на попятную, пытаются «слезть с этой чертовой карусели», ускользнуть от перемен и новаций.

Но радио, телевидение, газеты, журналы, книги гонятся за нами по пятам, пролезающая сквозь все щели информация не дает нам ни минуты покоя. Есть сведения, что подхваченные общей суматохой даже музыканты исполняют сегодня Моцарта, Гайдна, Баха и других композиторов-классиков в гораздо более быстром темпе, чем это делалось в блаженные старые времена, когда скрипачи и альтисты были одеты в бархатные камзолы и башмаки с пряжками.

Показательна тут и чехарда перемен в искусстве. Импрессионисты господствовали в искусстве примерно 35 лет (1875–1910). Ни футуризм, ни фовизм, ни кубизм, ни сюрреализм уже не смогли столько продержаться. Только абстрактный экспрессионизм, считает Тоффлер, выстоял 20 лет (с 1940 по 1960). А затем пошли «бабочки-однодневки»: «поп» существовал 5 лет, «оп» привлек внимание публики на 2–3 года. Его сменило «кинетическое искусство», самым смыслом существования которого как раз и является недолговечность.

Но бог с ним, с искусством! Есть вещи поважнее. Им-то, в основном, и посвящена книга Тоффлера «Столкновение с будущим». Он пишет:

«Перемены порождают каких-то странных индивидуумов: детей, состарившихся к двенадцати годам; взрослых, остающихся двенадцатилетними детьми в пятьдесят; богачей, ведущих жизнь бедняков; программистов компьютеров, накачивающихся LSD; анархистов, у которых под грязным парусиновым одеянием скрывается душа отчаянных конформистов; и конформистов, у которых под застегнутыми на все пуговицы рубашками бьется сердце отчаянных анархистов…»

Тоффлера тревожит и неуклонно растущая эфемерность нашей цивилизации. Укореняющееся всюду ощущение мимолетности и непостоянства всего – чувство сегодня более глубокое и острое, чем когда бы то ни было раньше.

«В прошлом идеалом была прочность, – пишет Тоффлер, – долговечность. Что бы ни создавал человек, пару ботинок или собор, он направлял всю свою творческую энергию на то, чтобы дело его рук служило максимально долгий срок».

А вот теперь – иначе. Тоффлер рисует в своей книге общество «выбрасывателей», людей – особенно в США, – ориентирующихся на жизнь напрокат.

«Нет такой вещи, которой нельзя было бы взять напрокат, – сообщает публицист. – Можно арендовать лестницы и газонокосилки, норковые шубки и оригиналы картин известных художников. В

Лос-Анжелесе прокатные фирмы сдают внаем желающим временно украсить свой участок живые кусты и деревья. Американцы берут напрокат платье, костыли, драгоценности, телевизоры, туристское снаряжение, установки для кондиционирования воздуха, кресла для инвалидов, постельное белье, лыжи, магнитофоны и столовое серебро. Один мужской клуб взял напрокат – для демонстрации – человеческий скелет, а на страницах «Уолл-стрит джорнел» можно встретить рекламное объявление: “Возьмите напрокат корову”».

10.11. «Я всегда был ничьим человеком»

Книгу Тоффлера «Столкновение с будущим» стоит прочесть очень внимательно. Особенно интересны разделы «Пределы приспособляемости», «Стратегия, позволяющая выжить», «Укрощение техники». Это все вопросы не только практического, но и философского плана. Тут следовало бы подключить к работе философов-профессионалов высокого ранга. Одним из таких людей, долгие десятилетия развивавшим философию техники, философию машин был наш соотечественник Николай Александрович Бердяев.


Николай Александрович Бердяев (1874–1948) родился в Киеве, в знатной дворянской семье. Его отец был кавалергардским офицером, предводителем дворянства и почетным мировым судьей, последние 25 лет жизни он служил председателем правления Земельного банка. Мать, урожденная княжна Кудашева, имела значительные связи в придворных кругах. Семья Бердяева принадлежала к «старой военно-монашеской России» Юго-Западного края. По линии отца тут все шли генералы и Георгиевские кавалеры – о них можно многое прочесть в шестом томе энциклопедии Брокгауза. Дед Н.А.Бердяева, М.Н.Бердяев – атаман войска Донского, защитник казачьих вольностей, герой Отечественной войны 1812 года; прадед, генерал-аншеф Н.М.Бердяев – новороссийский военный губернатор, его переписка с Павлом I публиковалась в «Русской старине». А по материнской линии числились именитые монахини, члены княжеских и графских родов: Кудашевых, де Шуазель, Потоцких, Баратовых, Красинских, Браницких, Лопухиных-Демидовых, Мусиных-Пушкиных… Молодой Бердяев был согласно традиции отдан в Киевский кадетский корпус, из шестого класса которого он, однако, вышел и начал готовиться к поступлению на естественный факультет Киевского университета. Этот выбор, видимо, был определен атмосферой в семье, где доминировал французский язык, а воспитательницей служила бывшая крепостная, тем, что здесь культ военной героики сочетался с духом старинной православной истовости, а также с идущими от матери западнически-католическими, а от отца – еще и либеральными веяниями. Но главным все-таки, вероятно, было то, что этот выходец из аристократической семьи военных не любил военного сословия и уже в 15 лет внутренне порвал с высшим светом. Унаследованную им воинственность предков он целиком перенес на поле борьбы идей, аристократизм же сохранил в области вкусов. В 1894 году Бердяев поступил в университет, где сближается со студенческой группой, близкой к марксизму, а позже примыкает к социал-демократической партии. В 1898 году за участие в революционных демонстрациях и за социалистическую пропаганду Бердяев был исключен из университета и сослан на три года в Вологодскую губернию. Здесь он проделал банальный для российских интеллектуалов той поры путь – «от марксизма к идеализму», а от него и к «новому религиозному сознанию». С 1908 года по 1922 год Бердяев жил в Москве. Войну 1914 года и русскую революцию философ пережил не только как величайшее историческое потрясение, но и как решающие события собственной судьбы. Он считал, что революция обнажила корни русской жизни и помогла узнать правду о России. В поздней работе «Самопознание» он писал: «Я сознал совершенную неизбежность прохождения России через опыт большевизма. Это момент внутренней судьбы русского народа, экзистенциальная ее диалектика. Возврата нет тому, что было до большевистской революции, все реставрационные попытки бессильны и вредны, хотя бы то была реставрация принципов февральской революции. Возможно только движение вперед». В 1919 году Бердяев был избран профессором Московского университета, осенью того же года он создает сообщество под названием Вольная академия духовной культуры, где читал лекции по философии истории, философии религии, о Достоевском. На октябрьские события Бердяев откликается самым глубоким своим социальным сочинением (1918, опубликовано издательством «Обелиск» в Берлине в 1923 году) – «Философией неравенства (Письма к недругам по социальной философии)», где утверждал духовную губительность «пролетарско-революционного миросозерцания» и достоинства традиционного иерархического устроения общества. Бердяев считал, что стремление к равенству – это распространение закона энтропии в социальном мире, полагал, что социализм – это плоское, атомистическое: все атомы абсолютно одинаковы! – понимание общества. «Во имя свободы творчества, во имя цвета жизни, во имя высших качеств должно быть оправдано неравенство», – писал он. Выраженная в этой книге критика равенства как «метафизически пустой идеи» в эпоху ее триумфального шествия – лучшее доказательство того, что философ всегда оставался «верен своей любви к свободе». Бердяев всегда вел борьбу на два фронта: и против коммунизма, и против капитализма (буржуазности), что давало повод то считать его ярым антикоммунистом, то «красным». Еще в молодые годы он пытался внести в марксизм «критическую струю». По его мнению, «рядом с социальной демократизацией общества должна идти его духовная аристократизация». Далее он утверждал, что в эпоху пролетарских революций общество вступает в новую «сакральную» эпоху, которую он именовал новым средневековьем. Полагал, что возврата к капитализму быть не может, ибо тут обозначится порочный круг: новая пролетарская революция и так далее до бесконечности. Бердяев считал, что в СССР власть покоится на «демоническом гипнозе», что здесь господствует «сатанократия». И в то же время всегда оставался верным своей открыто провозглашенной патриотической позиции. Настойчиво убеждал всех в «послевоенном (имеется в виду война 1941-45 годов – Ю.Ч.) преображении России», хотя и переживал мучительно нарастание сталинско-ждановского террора (особо тяжелое впечатление произвела на него расправа над Анной Ахматовой и Михаилом Зощенко). Бердяев всегда был верен себе. Гордые слова (из автобиографии) «Я всегда был ничьим человеком» точно характеризуют его как борца и как человека.

10.12. Русский Гегель XX века

В 1922 году из-за расхождений с господствующей идеологией Бердяев вместе с большой группой писателей и ученых, за «антисоветскую» деятельность был выслан из России. Потом он несправедливо числился в белоэмигрантах, хотя добровольно покидать родину не собирался: жить за границей его вынудили силой; все высылаемые вынуждены были подписать документ, согласно которому они подлежали расстрелу в случае возвращения в РСФСР. Были оговорены и материальные условия высылки, мелочные и оскорбительные. Разрешалось взять с собой одно зимнее и одно летнее пальто, один костюм и по две штуки всякого белья, две дневные рубашки денные, две ночные, две пары кальсон, две пары чулок… Группа, вместе с членами семей, из 75 человек, в которую входил Бердяев, ехала поездом до Петрограда (из Москвы), а оттуда на стареньком немецком пароходике морем в Штеттин, затем философ попал в Берлин, но пробыл там недолго: с 1924 года он переехал в Париж, где прожил до самой смерти. Философские труды Бердяева многообразны и многочисленны. Он автор оригинальных коцепций: о богоподобных возможностях человека-творца, о «ничто» как подоснове мира, не входящей в божественную компетенцию. В теории познания он утверждал, что человеку даны не только три измерения материального мира, но и некий «четвертый план» бытия: в него входят такие «вечные сущности» как аристократия, консерватизм, частная собственность… Как христианский экзистенциалист Бердяев негодовал на расхождение теоретической мысли с интересами отдельного индивидуума: «Сложный, утонченный человек нашей культуры… требует, – писал Бердяев, – чтобы универсальный исторический процесс поставил в центре его интимную индивидуальную трагедию, и проклинает добро, прогресс, знание… если они не хотят посчитаться с его загубленной жизнью, погибшими надеждами, трагическими ужасами его судьбы». Впрочем, не здесь подробно говорить о философских воззрениях и заслугах Бердяева, отметим еще только то, что он много занимался философией истории – работы: «Смысл истории» (1923); «Новое средневековье» (1924); «Судьба человека в современном мире» (1934); «Русская идея» (1946), – где стал одним из первых критиков современной цивилизации как цивилизации технической, которая, явилась, согласно Бердяеву, результатом «торжества буржуазного духа». Дом русского философа в Кламаре, под Парижем, долгие десятилетия был одним из интеллектуальных центров Франции. Бердяев был популярен как «свидетель эпохи», как человек, страстно отзывающийся на ее духовные события. В его работах подкупала необычайная широта горизонта, тенденция к мифопоэтическому, натурфилософскому, «алхимическому» способу подачи материала, яркий литературный стиль философствования. Бердяев оказался самым читаемым и переводимым из высланных за границу русских мыслителей. Он активно выступал на международных конгрессах и коллоквиумах, где блистал и непосредственно, как пылкий и обаятельный оратор (несмотря на изредка поражающий его нервный тик лица) и голубых кровей красавец. Этот человек в 1947 году был удостоен звания доктора теологии Honoris causa Кембриджского университета, тогда же был выдвинут кандидатом на Нобелевскую премию (к сожалению, посмертно Нобелевскую премию не присуждают). Книги Бердяева (к несчастью, в России он и теперь все еще недостаточно известен) публикуются «от Дармштадта до Сантьяго и от Нью-Йорка до Токио», как сообщает в одном из своих бюллетеней парижское общество Николая Бердяева, и интерес к нему со временем только растет. Его называли «русским Гегелем XX века», «одним из величайших философов и пророков нашего времени», «одним из универсальных людей нашей эпохи», «величайшим мыслителем, чей труд явился связующим звеном между Востоком и Западом, между христианами разных исповеданий, между христианами и не христианами, между нациями, между прошлым и будущим, между философией и теологией и между видимым и невидимым».

Проблема «Человек и машина» (в ряду книг и статей – «Человек и Бог», «Человек и космос», «Человек и общество», «Человек и власть» и т. д.) всю жизнь тревожила, волновала Бердяева. Первую попытку определить свое отношение к технике он сделал еще в 1915 году, в статье «Дух и машина» (опубликована в газете «Биржевые новости»).

В начале 20-х годов философ вновь возвращается к этой теме. Тогда многие говорили о технике: и идеологи технократических утопий, и их оппоненты (вспомним, хотя бы, роман, печатался за рубежом в 1925–1929 годах, считался несправедливо тогда пасквилем на социалистическое общество, Евгения Замятина «Мы»), и футуристы, и пролеткультовцы, и художники революционного авангарда…

И даже в самом конце жизни Бердяев все еще писал про машину. И удивительно, что 74-летний человек, как и в молодые годы, не терял веры в победу человеческого духа над механическими монстрами.

10.13. Новый героизм

Не будет преувеличением оказать, что вопрос о технике стал вопросом о судьбе человека и судьбе культуры. В век маловерия, в век ослабления не только старой религиозной веры, но и гуманистической веры XIX века единственной сильной верой современного цивилизованного человека остается вера в технику, в ее мощь и ее бесконечное развитие. Техника есть последняя любовь человека, и он готов изменить свой образ под влиянием предмета своей любви. И все, что происходит с миром, питает эту новую веру человека. Человек жаждал чуда для веры, и ему казалось, что чудеса прекратились. И вот техника производит настоящие чудеса.

Николай Александрович Бердяев. «Человек и машина»


Основной парадокс проблемы «Человек и машина», полагал Бердяев, в том, что без техники невозможна культура, с машинами связано самое возникновение культуры и одновременно окончательная победа техники в культуре, вступление в техническую эпоху влечет культуру к гибели.

«Труд человека заменяется машиной, это есть положительное завоевание, которое должно было бы уничтожить рабство и нищету человека. Но машина совсем не повинуется тому, что требует от нее человек, она диктует свои законы. Человек сказал машине: ты мне нужна для облегчения моей жизни, для увеличения моей силы, машина же ответила человеку: а ты мне не нужен, я без тебя все буду делать, ты же можешь пропадать».

Опасность машины, по Бердяеву, в том, что она «не только по видимости покоряет человеку природные стихии, но она покоряет и самого человека; она не только в чем-то освобождает, но и по-новому порабощает его».

С горечью отмечает философ появление на земле рукотворной второй природы. «В технический период цивилизации человек перестает жить среди животных и растений, он ввергается в новую холодно-металлическую среду, в которой нет уже животной теплоты, нет горячей крови».

Бердяев подробно анализирует, как машина стремится переиначить, перекроить человека. Он отмечает, что машина, прежде всего, губит душу человека. «Власть техники несет с собой ослабление душевности в человеческой жизни, душевного тепла, уюта, лирики, печали, всегда связанной с душой…». «Душа, связанная с органической жизнью, оказалась очень хрупкой, она сжимается от жестоких ударов, которые ей наносит машина, она истекает кровью, и иногда кажется, что она умирает».

Машина корежит и эмоциональную сферу человека, то, что в старину именовали «сердцем».

«Сердце с трудом выносит прикосновение холодного металла, оно не может жить в металлической среде. Для нашей эпохи характерны процессы разрушения сердца как ядра души».

Умерщвляет машина и человеческую плоть. «Система Тейлора, – поясняет Бердяев, – есть крайняя форма рационализации труда, но она превращает человека в усовершенствованную машину. Машина хочет, чтобы человек принял ее образ и подобие. Но человек есть образ и подобие Бога и не может стать образом и подобием машины, не перестав существовать».

Не ускользнула от внимания Бердяева и проблема невыносимости скорости перемен в жизни землян, то, о чем так хорошо говорил Олвин Тоффлер. Бердяев пишет: «Человеческая душа не может выдержать той скорости, которой от нее требует современная цивилизация. Это требование имеет тенденцию превратить человека в машину. Процесс этот очень болезненный».

Философская же сторона этого вопроса, по мнению Бердяева, в том, что овладевшая временем техника разрушает вечность. «В этой бешеной скорости современной цивилизации, в этом бегстве времени ни одно мгновение не остается самоцелью и ни на одном мгновении нельзя остановиться, как на выходящем из времени».

У человека нет теперь времени для созерцания: от него требуют только скорейшего перехода к следующему моменту – времени на вечность не остается!

И только один дух человека («человеческая жизнь не может быть окончательно и без остатка рационализирована, всегда остается иррациональный элемент, всегда остается тайна»), заключает Бердяев, противится диктату, тирании машины, только на его сопротивление возлагает философ надежды в борьбе с машиной.

«Вопрос техники неизбежно делается духовным вопросом, в конце концов, религиозным вопросом. От этого зависит судьба человечества. Чудеса техники, всегда двойственной по своей природе, требуют небывалого напряжения духовности, неизмеримо большего, чем прежние культурные эпохи… И мы стоим перед требованием нового героизма, и внутреннего, и внешнего. Героизм человека, связанный в прошлом с войной, кончается… силы духа требует техника, прежде всего для того, чтобы человек не был ею порабощен и уничтожен. В известном смысле можно сказать, что речь идет о жизни и смерти…».

* * *

Иногда представляется такая страшная утопия. Настанет время, когда будут совершенные машины, которыми человек мог бы управлять миром, но человека больше не будет. Машины сами будут действовать в совершенстве и достигать максимальных результатов. Последние люди сами превратятся в машины, но затем и они исчезнут за ненадобностью и невозможностью для них органического дыхания и кровообращения. Фабрики будут производить товары с большой быстротой и совершенством. Автомобили и аэропланы будут летать. Через T.S.F. по всему миру будут звучать музыка и пение, будут воспроизводиться речи прежних людей. Природа будет покорена технике. Новая действительность, созданная техникой, останется в космической жизни. Но человека не будет, не будет органической жизни. Этот страшный кошмар иногда снится…

Николай Александрович Бердяев. «Человек и машина»


Человек создает на земле новый космос, вторую природу. И возникает резонный вопрос, – о нем неоднократно упоминал Бердяев, – сможет ли человек, существо биологическое, выжить в этой новой реальности бытия?

«Сначала человек зависел от природы, – пишет Бердяев, – и зависимость эта была растительно-животной. Но вот начинается новая зависимость человека от природы, от новой природы, технически-машинная зависимость. В этом вся мучительность проблемы. Организм человека, психо-физический организм его сложился в другом мире и приспособлен был к старой природе. Это было приспособление растительно-животное. Но человек совсем еще не приспособился к той новой действительности, которая раскрывается через технику и машину, он не знает, в состоянии ли будет дышать в новой электрической и радиоактивной (разве не о губительности атома для всего живого идет тут речь? – Ю.Ч.) атмосфере, в новой холодной, металлической действительности, лишенной животной теплоты. Мы совсем еще не знаем, насколько разрушительна для человека та атмосфера, которая создается его собственными техническими открытиями и изобретениями. Некоторые врачи говорят, что эта атмосфера опасна и губительна…».

Общие выводы, к которым можно придти, вчитываясь в работы Бердяева, посвященные машине, таковы: отнюдь не рабом машины (дух человеческий яростно сопротивляется машинизации, машинному рабству) станет человек, но ее соперником, занимающим тот же, что и она, пространственный и жизненный ареал. И, видимо, уже ближайшее будущее покажет, уживутся ли человек и машина на одной планете. Найдут ли, так сказать, общий язык, общие интересы, смогут ли сговориться или, на худой конец, сторговаться.

И выдержат ли плоть, мозг человека шквал перемен и мертвящее соседство металлов, пластмасс, химикалий, пестицидов, тяжелых ионов и всех других ядовитых изрыгаемых второй природой отходов.

Глава 11. Человек у пульта