Гон спозаранку — страница 22 из 54

Несколько дней я просидел у себя в комнате. Не хотелось мне никуда ходить, не хотелось ни с кем разговаривать. Губка заглядывал ко мне и как-то странно на меня посматривал, а я орал на него, чтобы он убирался. Не хотел я думать о Мэйбл и потому сидел у себя за столом и читал «Технику для всех» или же строгал подставку для зубных щеток, которую еще раньше задумал. Мне казалось, что я довольно успешно выкидываю эту девчонку из головы.

Беда только, что по ночам человек над собой не властен. Это и привело к теперешнему положению вещей.

Понимаете, через несколько дней после нашего разговора с Мэйбл ночью я опять увидел ее во сне. Все как в первый раз, и я сжал Губкин локоть так крепко, что разбудил его. Он взял меня за руку.

— Пит, а Пит, что с тобой?

И вдруг я до того озверел, что чуть не задохнулся — озверел на себя, и на свой сон, и на Губку, и на всех на свете. Вспомнил, как Мэйбл унижала меня и вообще все, что было в моей жизни плохого. Мне вдруг представилось, что никто меня никогда не полюбит, разве что дуреха какая-нибудь вроде Губки.

— Почему мы больше с тобой не дружимся, как прежде? Почему?..

— Да заткни ты свою дурацкую пасть! — я скинул одеяло, вылез из постели и зажег свет. Он сидел посреди кровати, испуганно хлопая глазами.

А на меня накатило. Я уже больше не отвечал за себя. Думаю, в такую ярость можно впасть только раз в жизни. Слова так и сыпались — сыпались помимо меня. Только потом я вспомнил до последнего словечка все, что наговорил ему, и понял по-настоящему.

— Почему мы не дружимся? Да потому, что такого тупого болвана, как ты, еще свет не видал. Кому ты нужен! Я из жалости старался с тобой быть по-хорошему, а ты и вообразил невесть что!

Если бы я кричал или ударил его — это бы еще куда ни шло. Но я говорил медленно и раздельно, будто был совершенно спокоен. Рот у Губки приоткрылся, и лицо приняло обалделое выражение, побелело, и на лбу выступил пот. Он стер пот тыльной стороной ладони, и на мгновение рука его застыла поднятой, будто он хотел заслониться от чего-то.

— Ты что, ничего уж не понимаешь? Жизни вовсе не знаешь? Завел бы себе девчонку вместо меня и радовался. Хочешь совсем уж слюнтяем никчемным вырасти, что ли?

Меня занесло. Я перестал владеть собой, перестал соображать.

Губка замер. На нем была моя старая пижамная куртка, и из воротника торчала шея, худенькая-худенькая. Волосы на лбу были влажные.

— Что ты все липнешь ко мне? Неужели не понимаешь, что не нужен ты мне вовсе.

Впоследствии я вспоминал, как изменилось при этих словах Губкино лицо. Обалделое выражение постепенно сошло с него, рот закрылся. Глаза сузились, и кулаки сжались. Никогда прежде не было у него такого лица. Казалось, будто с каждой секундой он взрослеет. Глаза стали холодными и жесткими, таких я у ребятишек никогда не встречал. Капелька пота покатилась по подбородку, но он этого и не заметил. Он просто сидел вот так, не сводя с меня глаз, и лицо у него было жесткое и неподвижное.

— Ничего-то ты не понимаешь! Потому что ты слишком глуп. Не Губка ты, а Пробка!

Будто что-то во мне прорвалось. Я погасил свет и сел на стул у окна. Ноги у меня тряслись, и я устал до того, что мне хотелось реветь. В комнате было холодно и темно. Долго я так сидел и курил измятую сигарету, которая у меня, на счастье, завалялась. За окном во дворе было черно и тихо. Немного погодя я услышал, что Губка ложится.

Я не чувствовал больше злости, только усталость. Меня вдруг взял ужас — как я мог разговаривать таким образом с двенадцатилетним мальчишкой. Просто понять не мог, как это вышло. Решил, что вот сейчас подойду к нему и попытаюсь как-то все загладить. Но время шло, а я продолжал сидеть на холоде у окна. Силился придумать, что бы предпринять утром. Потом, стараясь не скрипеть пружинами, улегся в постель.

Наутро, когда я проснулся, Губки в комнате уже не было. А позднее, когда я хотел извиниться перед ним, как собирался, он только взглянул на меня своими по-новому жесткими и холодными глазами, и я не смог выдавить ни слова.

Это случилось месяца три тому назад. Все это время Губка рос просто с непостижимой быстротой. Он теперь почти одного роста со мной, и кости у него раздались и окрепли. Он отказался носить мои обноски и купил себе первые длинные брюки на кожаных подтяжках, чтобы не сваливались. Но это лишь те перемены, которые заметны каждому и объяснимы.

В нашей комнате я больше не единоличный хозяин. Он сколотил себе компанию, и эти ребята организовали клуб. Если они не роют окопы где-нибудь на пустыре и не играют в войну, то обязательно торчат у меня в комнате. На двери появилась дурацкая надпись, сделанная киноварью: «Горе тому, кто войдет незваным!» А под надписью скрещенные кости и какие-то там потайные знаки. Они смастерили радиоприемник, который регулярно каждый день извергает дикую музыку. Один раз, подойдя к двери, я услышал, как какой-то мальчишка шепотом рассказывает, что происходило на заднем сиденье в автомобиле его старшего брата. О том, чего я не расслышал, можно было без труда догадаться. «Вот чем она с моим братом занимается. Ей-богу, не вру — прямо в машине». На миг лицо у Губки сделалось озадаченным, почти прежним. Но потом оно снова стало холодным и жестким. «А ты что воображал, болван? Подумаешь, новость узнал!» Меня они не заметили. Губка начал рассказывать, что через два года собирается уехать на Аляску и стать там звероловом.

Но большую часть времени Губка проводит в одиночестве. Хуже всего, когда мы с ним остаемся вдвоем в комнате. Он разваливается поперек кровати все в тех же вельветовых брюках на подтяжках и молча лежит, уставившись на меня своим холодным, полупрезрительным взглядом. Я бесцельно роюсь у себя в столе и ничем не могу толком заняться, потому что мне мешают его глаза. А между прочим, мне надо заниматься. Если завалю английский, на будущий год мне не кончить. А я ведь вовсе не шалопай какой-то, и мне просто необходимо начать серьезно заниматься. Мэйбл больше нисколько меня не интересует, да и никто из девчонок тоже. Теперь все дело в том, что происходит между мной и Губкой. Мы с ним никогда не разговариваем, разве только при домашних, когда иначе нельзя. Мне даже не хочется больше называть его Губкой. Я обычно зову его Ричардом, разве что забудусь иногда. По вечерам я просто не могу заниматься, когда он сидит тут же в комнате, и потому обычно сматываюсь в кафе — курить и трепаться с другими ребятами, которые там вколачиваются без дела.

Больше всего на свете мне хочется, чтобы у меня на душе опять было спокойно. И жалко мне нашей недолговечной дружбы с Губкой — грустно и смешно вспоминать, если бы мне кто раньше сказал, что так будет, я б в жизни не поверил. Но все так переменилось, что мне теперь ничего уж не поправить. Иногда мне кажется, что, если бы мы могли разрешить это в хорошей драке, все пошло бы на лад. Только не могу же я подраться с ним, когда он меня на четыре года младше. И вот еще что — иногда под этим его взглядом я так и чувствую, что дай Губке волю, он бы меня убил.

Перевод М. Мироновой

Вирджиния МорикониПРОСТАЯ АРИФМЕТИКА


Женева, 15 января

Дорогой папа!

Ну вот я и возвратился в шкалу, и тоска здесь такая же, как всегда. Мой единственный друг Роналд Флетчер, тот, о котором я тебе рассказывал, больше не вернется в школу. Кто-то внушил его матери, что она зарывает в землю талант своего сына. — ведь у него такое фотогеничное лицо, и вот теперь он собирается стать актёром. Я очень удивило! когда услышал об этом, потому что единственное, что Ронни любил, — так это играть в баскетбол. Он очень застенчивый.

Долетели мы хорошо. То есть никого не пришлось выносить из самолета. Только вот опоздали мы на шесть часов, и нас забыли покормить, так что за четырнадцать часов мы успели здорово проголодаться, но, как ты говоришь, за те деньги, которые сберегаешь, когда летишь вторым классом, нужно быть готовым к некоторым жертвам.

Я сделал все так, как ты мне сказал, и, когда мы приехали в Айдлуайлд, я заплатил шоферу такси по счетчику и дал ему на чай пятьдесят центов. Он был очень недоволен, даже не хотел отдавать мой чемодан. Уж не знаю, чем бы все это кончилось, если бы в разгар спора к нам не подошел какой-то мужчина, который, узнав, в чем дело, дал шоферу доллар, а я взял свой чемодан и успел на самолет как раз вовремя.

Пока я летел, я все время думал об этом случае. И не пришел ни к какому выводу. Я знаю, я очень расточителен и сорил деньгами, и ты очень, хорошо сделал, что разъяснил мне это. Но, сколько я ни думал, как я должен был поступить, я смог себе представить только три варианта. Я мог вовсе не затевать спора с шофером такси и оставить ему свой чемодан, но ведь в этом случае нам пришлось бы снова покупать те вещи, которые были в чемодане, что обошлось бы в пятьсот долларов, не меньше, а это уж никак не назовешь бережливостью. Или я мог продолжать с ним спорить и опоздал бы на самолет, и тогда нам пришлось бы заплатить около трехсот долларов за новый билет. Или же я мог дать ему, кроме тех чаевых, еще двадцать пять центов, но ведь это, как ты говоришь, — сорить деньгами, чтобы пустить пыль в глаза. А как поступил бы ты?

Ну, в общем, я тут — с чемоданом, а это главное. Меня лшнилн прогулки на два следующих воскресенья, потому что я опоздал к началу занятий. Я пытался объяснить мсье Фришу, что я нисколько не виноват, если погода была нелетная и самолет опоздал на шесть часов, но он сказал, что предусмотрительные люди учитывают непредвиденные обстоятельства такого рода и вылетают заблаговременно. Но я не очень расстраиваюсь, потому что первые два воскресенья будут лыжные прогулки, а вставать в шесть часов утра — только для того, чтобы коченеть на морозе и испытывать всевозможные страдания — это всегда казалось мне бессмысленным, даже если спорт и необходим для развития, как ты говоришь. К тому же мы сэкономим двадцать семь долларов, раз я останусь сидеть в своей комнате.