Гончаров — страница 2 из 4

Прежде чем отправиться в путешествие, которое должно было спасти его от «вечных будней», от «мелких, надоевших явлений», Гончаров впал в страшное и глубоко характерное для него сомнение: «Хватит ли души вместить вдруг неожиданно развившуюся картину мира? Ведь это дерзость почти титаническая! Где взять силы, чтобы воспринять массу великих впечатлений? И когда ворвутся в душу эти великолепные гости, не смутится ли сам хозяин среди своего пира?» «Хватит ли души?»… это – один из роковых человеческих вопросов. Что же, вышел ли обличитель и певец Обломовки с честью из этого испытания? Оказалась ли его душа сосудом глубоким, не скудельным? вместила ли она вселенную? Не подавил ли путешественника своим величием тот мир, который он объезжал на знаменитом фрегате?

Мир всколыхнул его душу, исторг из нее прекрасные слова художественного удивления перед тропической ночью, перед чистым созвездием Южного Креста, иногда чаровал его иллюзией волшебной сказки, но в общем Гончаров остался спокоен: глубокого переворота в нем не совершилось, и ни одно поразительное зрелище не вывело его надолго из его ясного настроения и неизменной душевной трезвости. Восторженного не ищите на страницах Гончарова. И кроме того, он объехал кругом света, но синтез света не получился в его наблюдательной душе. Мир раздробился, раскололся для него на мелочи и житейские детали, прошел перед его глазами длинной вереницей обыкновенных людей и будничных событий, и Гончаров низвел его к уровню нормальных человеческих сил и взглядов, написал его доступными для всех красками, изобразил его в ряде приветливых картинок. Величественные силы вселенной не подавили в нем способности к неожиданной шутке, и он мог с улыбкой говорить о космическом. Вот, например, он начинает речь о зреющих чудесах индийской природы, он видит ее творческие мечты «как вдохновенные мысли на лице художника», – здесь можно слышать, «как растет трава», и он надеется услышать, как растет… «хоть сладкий картофель или табак». Мир стал прозаичен, и путешественник имеет право относиться к нему без трепета: в Гонконге, на меже Индии и Китая, нельзя даже поездить на слоне, потому что единственный слон занят – работает на сахарном заводе…

Если бесподобный жанр составляет лучшую эстетическую заслугу Гончарова и если несложные и однородные люди выписаны им с необыкновенной рельефностью, то, с другой стороны, чем выше поднимается наш писатель над уровнем некультурного, первобытного, элементарного человека, тем бледнее и скучнее становится его кисть, тем дальше уходит он в неопределенные туманности, в литературную белесоватость. Он не сосредоточен и не собран; ему недостает художественной энергии, драматизма, диалога, непосредственной изобразительности, и он заменяет ее теми общими характеристиками и рассуждениями, которые так невозможно растягивают его романы, лишают их движения и действия и превращают многие страницы в какую-то вязкую и тягучую массу. И если, по свидетельству автора, в чертах лица у Обломова – «отсутствие всякой сосредоточенности», то, значит, герой похож на роман, Обломов – на «Обломова». Когда Гончаров подходит к натуре более или менее сложной, его в значительной степени покидает художник и с ним остается умный человек; в такой натуре он тонко подметит и колоритно опишет то простое и внешнее, что в ней есть, то, чем она приближается к Захару или к Агафье Матвеевне, – но более высокие проявления ее духа не найдут себе у него искусного освещения и чисто художнической обработки. Такие люди выходят у него бледными, иногда без признаков жизни, как Штольц; волнения такой души отличаются у него сочиненностью, и Гончаров нам рассказывает о них, но их не живописует. Оттого для изображения своих героев он неуклонно пользуется методом прямолинейного контраста и одному Адуеву противопоставляет другого, Обломова упрекает Штольцем, Веру оттеняет Марфинькой. Почти каждую фигуру он сначала пространно характеризует, готовит к ней читателя, а затем как бы оправдывает эту характеристику соответственным диалогом – он не решается предоставить героя собственным силам и выяснить его физиономию без своей авторской помощи, одной только выразительностью разговоров и действий. И если эти разговоры возвышаются над сферой жизненных мелочей и обыденных интересов, если в них не бьется жилка гончаровского юмора, – они носят на себе отпечаток книжности, слишком красивы и округлены, слишком высокопарны и общи – таковы в особенности беседы Райского с Беловодовой, с Верой, таковы и беседы Обломова со Штольцем и Штольца с Ольгой. В них нет дыхания жизни и нет индивидуальности. И сам Гончаров, и его критики видели в этом его уменье и склонность рисовать типы, дар обобщения; но за типичность они приняли бледность, неопределенность, расплывчатость. Великие художники-реалисты дают типы в оболочке конкретного и индивидуального: родовые черты выясняются из личных, субъективное и частное является в свете общего, и перед нами встает живая и особенная личность. У Гончарова мы видим разные, очень интересные, схемы человека, но не видим типов – опять-таки в том лишь случае, когда он удаляется от простых героев незатейливого жанра (хотя и последние иногда, как Марфинька, утрированы в своей цельности). Замечательно, что Грибоедову он делал упрек в реальности деталей, в излишней яркости колорита, в преобладании временных моментов над чертами общими. Для него очень существенно, что при всей его любви к человеческому лицу он не всегда умеет рисовать его отчетливыми штрихами: он напишет меткий портрет какого-нибудь Евсея, патетически и любовно чистящего сапоги, ярким пятном набросает необъятные бакенбарды Захара, «говорящий нос» или «всесметающую руку» его жены; он одним взмахом кисти, одним выражением «за человека страшно», сделает для нас живой фигуру гарнизонного полковника: толстого, коротенького, с налившимся кровью лицом и глазами; но когда эта кисть должна воспроизвести лицо более одухотворенное, тогда художник ограничивается бесцветными мазками и не дает нам физиономии. Про Лизу, одну из героинь «Обыкновенной истории», мы узнаем только, что она была «хорошенькая девушка, высокого роста»; главный деятель «Истории», Александр Адуев, представлен нам как «белокурый молодой человек, в цвете лет, здоровья и сил»; жена старшего Адуева – молодая, прекрасная женщина; это все приметы, а не живые и разнообразные человеческие лица. Ольга Ильинская в первый раз выступает перед нами просто как «прекрасная женщина», и только потом ее изображают несколько явственнее. И внешность главного своего героя, Обломова, Гончаров описывает так: «Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица»; конечно, это не описание, а общее место, и физиономии мы опять-таки не видим – не видим того Обломова, которому автор посвятил столько внимания и страниц! Все эти лица несколько напоминают того безличного Алексеева или Андреева, который приходил в гости к Обломову.

Такою же схематичностью, как и большинство героев Гончарова, отличается и целиком одно из его произведений – «Обыкновенная история». Здесь противопоставление слишком резко, для того чтобы оно было жизненным, и мы в конце концов имеем не историю человеческой души, а историю карьеры. Несмотря на значительный объем этого романа, на обилие эпизодов и теоретическую помощь автора, который по своему, необъективному, обыкновению не остается в тени, – несмотря на такую обстоятельность рассказа, мы все-таки не видим, как собственно идеалист обратился в пошляка. Перед нами зрелый и молодой человек, зрелые и молодые речи, схема опытности и схема увлечений, но жизненной конкретности и глубины нет перед нами и нет истинного психологического анализа. Когда в «Войне и мире» Николай Ростов, пылкий юноша-рыцарь, мало-помалу делается банальным патриотом и помещиком, который бьет своих крестьян, то нас это не удивляет: так незаметно и так естественно подвигался он в своем росте, так психологически правильно вел его Толстой по жизненной, действительно обыкновенной дороге. Между тем у Гончарова Адуев-племянник должен как бы олицетворять собою романтическую молодость; но, как всякая аллегория, он не оказался ни типом, ни индивидуальностью – он вышел бледен и неубедителен. Больше жизни в его антитезе – Адуеве-старшем, но и в нем жизненно только то, что относится к сфере жанра, деловитости, прозы. И как везде у Гончарова, так и здесь наиболее конкретны и неподражаемо хороши фигуры несложных людей: влюбленные слуги, старик Костяков, для которого высшее удовольствие жизни – провести вечер в бане, в беседах о торговле или о преставлении света; приживальщик Антон Иванович со своим счастливым аппетитом; и так как для жанра все одинаково важно, то не забыт Гончаровым и Барбос, который во время отъезда Адуева из родного гнезда, казалось, спрашивал глазами: «скажут ли мне, наконец, что у нас сегодня за суматоха?..» И над всеми этими картинками быта, над этим противоположением столицы маленькому городу, где всякому известно чужое времяпрепровождение и кто куда и зачем идет, – над этой идиллией оседлости лежит освещение гончаровского юмора, который вообще скрашивает и ходульность иных героев, и книжность иных сцен.

Благодаря этому юмору, этой всегда готовой улыбке вы чувствуете себя с Гончаровым свободно и легко; он не предъявляет строгих требований к человеку, не зовет его далеко от будничной сферы, он сам имеет слабости и признает их в другом; он спокоен, никогда ничем не возмущается и сам причастен тем грехам, над которыми посмеивается, сам привязан душой и телом к той Обломовке, которую выставил на всенародное посмешище. Мирный и уравновешенный, слегка насмешливый, в меру эпикуреец, остроумный и добрый, Гончаров, точно Гораций с Поволжья, всем доступен, никого не подавляет, никого не гонит от себя. В нем нет мистицизма и мрачных глубин Достоевского, нет пророчества и исканий Толстого; ясное и тихое озеро напоминают его произведения. Он не любит бури, не способен к ней и устами Райского так много и красноречиво толкует о страсти именно потому, что сам ее не испытал, да испытать и не хочет. «Ведь бури и бешеные страсти, – говорит он в „Фрегате „Паллада““, – не норма природы и жизни, а только переходный момент, беспорядок и зло, процесс творчества, черная работа – для выделки спокойствия и счастья в лаборатории природы» – так с обезоруживающей наивностью отвергает Гончаров беспорядок страстей и без всякого уполномочия со стороны природы отводит ей скромную роль – выделывать для нас спокойствие и счастье, в своей лаборатории, в своей кухне стряпать для нас благополучие. Да, он не мятежен, не просит бури; он слишком знает, что в бурях нет покоя. Пафоса бытия нет в его произведениях; он знает скорбь жизни, но не описывает ее трагизма – он его не видел. И когда в Сибири ему встретился несчастливец мужик, которого, по его собственным словам, «одолело горе», у которого двадцать пять лет назад убили отца, который потерял двух жен, у которого сгорела восьмилетняя дочь, у которого дважды украли скопленные великим трудом деньги, – когда Гончаров встретил этого мученика, ему стало жутко. «Это страдания Иова! – думал я, глядя на него с почтением». Но Дормидон (так звали мужика) не унывал, возил приезжих, сбывал сено на прииски, и Гончаров слышал, как он весело крикнул сыну-ямщику: «Эй, малый, вези по старой дороге!»…