Не рисуя зловещих сторон жизни, Гончаров часто показывает ее ласкающие и милые картины; он умеет с тихой улыбкой на лице затрагивать добрые и чуткие струны сердца, и у него есть сцены, полные нежности и ласки. Вот чужая женщина, которая не выдержала сурового прощания старика Штольца с Андрюшей и со слезами крестит его, «сиротку», и целует его – и он плачет, обнимая ее, потому что ему послышался голос матери, «возник на минуту ее нежный образ»; вот поэтический, мельком брошенный силуэт Сони Углицкой (в «Воспоминаниях»); вот Тит Никоныч из «Обрыва», который «любит обеих девиц, как родных дочерей» и потихоньку от бабушки готовит им драгоценные подарки; вот Лиза из «Обыкновенной истории», к которой не вернется Александр, которая, несмотря на близкую осень, несмотря на то, что ей очень холодно, не хочет уезжать с дачи, где она с ним видалась, и умоляющим голосом говорит отцу: «Погодите! еще воротятся красные дни»; но отец ей отвечает про Адуева с приятелем: они не воротятся… «Не воротятся! – сказала она вопросительно-печальным голосом, – потом подала отцу руку и тихо, склонив голову, пошла домой, оглядываясь по временам назад».
Есть писатели, для которых любовь сильнее смерти, которые любовь окрашивают в трагический цвет. Гончаров не принадлежит к их числу. Он знает страстность Марины или жены Козлова, которая по-книжному говорит, что она «топит стыд в поцелуях»; но любовь для него – либо нежное воркование Адуева и Наденьки, Викентьева и Марфиньки, либо спокойное чувство Адуева-дяди к своей жене, либо подвиг спасения одного из любящих другим. Именно последняя, едва ли не самая мирная разновидность любви составляет один из главных моментов «Обломова» и «Обрыва»: Ольга хочет разбудить Обломова, вдохнуть энергию в его усталую душу; Вера хочет вернуть на путь истины заблудшую овцу, Марка Волохова. Обе они не столько любят, сколько спасают, и Гончаров не сознает, что именно поэтому они обе терпят фиаско, за которым следует, впрочем, полное благополучие – брак; неудачных спасательниц в свою очередь спасают другие герои. Ольга нашла, что доброта, ум и благородство Обломова недостаточны для счастия; она имела жестокость, в сцене разрыва, сказать ему: «А нежность… где ее нет», и когда Обломов, уверенный, что она его любит и не перенесет разлуки с ним, в трогательной заботе о ней воскликнул: «Возьми меня, как я есть, люби во мне, что есть хорошего», то на этот крик сердца она «отрицательно покачала головой» и успокоила его, чтобы он не боялся за нее и за ее горе. И действительно, ее тоска скоро утихла, и она рассказала Штольцу весь свой роман с Ильей, все подробности вплоть до поцелуя, в котором Штольц (и его любила она рассудочной любовью) великодушно дал ей отпущение. Ольга так же повествует другому о своей любви, как Вера рассказывает о своем романе не только бабушке; и не только Райский знает о нем, но и Тушину она сама шепчет на ухо о тайне обрыва…
Для Гончарова типично вообще, что подобные тайны имеют в его глазах особенную, внешнюю важность и подобные беды всегда, по его мнению, грозят девушке; он часто говорит о них, и говорит иногда как филистер. Безусловный почитатель законного брака, он слишком тщательно оберегает девушку от «падения». То, например, что Ольга посетила Обломова на его холостой квартире, возводится и автором, и героем на степень события чрезвычайного, и особое внимание обращено на то, что Ольга вышла из этой квартиры в «гордом сознании своей невинности». Марфинька наедине с кузеном Райским тоже, если верить Гончарову, подвергалась большой опасности. А когда она в роще слушает с Викентьевым соловья, и затем упрекает юношу за его смелость, и сама про себя говорит, что свою сердечную тайну она шепнула бы бабушке на ушко, а потом спрятала бы голову под подушку на целый день, и когда она поучает еще, что Викентьев тоже должен был бы свой секрет сказать на другое ушко бабушке и у ней спросить: «Люблю ли я вас», то от этого избытка бабушки, наивности и добродетели, которая сама себя так сознает и ласкает, вам становится неловко и за Марфиньку, и за Гончарова, подсказавшего ей эти, к счастью, едва ли правдоподобные слова – не девственные и не девичьи. Точно так же читатель мало расположен нравственно сопровождать бабушку Татьяну Марковну в ее безумном хождении, которым она хотела заглушить угрызения совести за свой давнишний грех. Наконец, Райский, иронически бросивший Вере померанцевый букет после события в беседке, и сама Вера, до обрыва такая гордая, замкнутая, а после него столь склонная исповедаться в том, до чего никому, кроме нее самой, и дела нет, – все это, вопреки намерению Гончарова, совсем не производит впечатления чистоты.
Понятно, что на почве такой общительности и такой неуединенности чувства любовь не пронесется ураганом, не испепелит человека. К тому же и любовь эта, как мы уже сказали, не имеет беззаветного и безумного характера, оттого неразделенность чувства оскорбляет больше самолюбие, чем сердце, и сердце остается неразбитым.
Не спасала, а только любила, бесхитростно и горячо любила Обломова другая, невежественная и прозаическая, женщина, Агафья Матвеевна, и вот о ее чувстве Гончаров рассказал так ласково и сердечно, рассказал, как она во время болезни Обломова, написав крупными буквами на бумажке «Илья», бежала в церковь, подавала бумажку в алтарь помянуть за здравие; как она закладывала свой жемчуг, для того чтобы слаще кормить его, своего выхоленного и нежного барина. Любовь этой несложной натуры Гончаров изобразил так же классически, как изображает он все несложное, все близкое к элементарному содержанию жизни.
И в самом Обломове – центральной фигуре своего творчества – он рельефнее всего показал не то, что роднит его с людьми высших духовных запросов, а то, чем он соприкасается с непосредственностью жизни и ее немудрствующих сынов.
Обломов больше всех воплощает собою консервативное, центростремительное начало жизни, но в то же время он исполнен глубокого идеализма и светится душевной чистотой. В нем дорого и прекрасно то, что он не делец, что он – созерцатель и, кроткий голубь, не мог ужиться в такой среде, где необходимо дело и где даже юные и Casta diva поющие девушки, вроде Ольги, предварительным условием и доказательством любви настойчиво признают хозяйственную поездку в деревню или посещение казенной палаты. Но внутренние порывы героя остались в стороне; его былинный тезка, Илья Муромец, который есть в Илье Обломове, описан больше в том периоде, когда он сиднем сидит, когда он лежнем лежит, чем когда совершает подвиги духа, т. е. волнуется, трепещет, любит; лучшие мазки своей кисти Гончаров отдал на изображение оседлости Обломова. Вот ее представил он в красках гиперболических и, однако, элементарных. То мертвое озеро жизни, которое характеризуется страшным словом «обломовщина» (ведь она страшна, эта тина, засасывающая живых людей), то зло бессилия, беспомощности и равнодушия, которое укладывает людей в «простой и широкий гроб» сонного прозябания, – это зло Гончаров взял в самом обыденном его проявлении; он значительно упростил его, низвел его к физической лени. Для того чтобы быть Обломовым, вовсе не надо лежать по целым дням, не расставаться с халатом, плотно ужинать, ничего не читать и браниться с Захаром: можно вести самый подвижный образ жизни, можно странствовать по Европе, как это делает Штольц, и все-таки быть Обломовым. Гончаровская обломовщина не тонка, она имеет слишком физиологический характер, и автор заручился даже медицинским свидетельством о болезни Обломова, об отолщении его сердца. В Онегине и Бельтове, даже в Райском, в лишних людях Тургенева и Чехова обломовские черты одухотворены, и там они более глубоки, живут всецело во внутреннем мире или не проступают так грубо наружу, как у Ильи Ильича. Там гораздо идеальнее страх перед жизнью, которая «трогает, везде достает». У Гончарова физический Обломов заслоняет Обломова души, и те общие черты, которыми автор рисует постепенное духовное замирание и оцепенение своего героя, расплываются в туман. Если среда, в которую нас переносит сон Обломова, и объясняет многое в его судьбе и характере, то все же, кроме среды, существует и сам человек, между тем личную драму этого интеллигентного человека, который отказался не только от живой деятельности, но даже и от книг и газет, который не живет, а лежит, – драму такой души Гончаров мало уяснил и показал ее почти исключительно с ее внешней стороны, и его Обломов вышел наименее интересным и глубоким из всех многочисленных разновидностей обломовского типа. То, что есть в истории о погибшем Обломове горестного и грустного, относится к Илье простому, к чистому и благородному человеку, а вовсе не к жертве или сраженному герою какой-нибудь непосильной борьбы, относится к тому Обломову, который вослед Гончарову находил поэзию в самой жизни и который, со своею ленью и беспомощностью, несравненно симпатичнее и милее деятельного и деловитого Штольца. Мягкими красками изображена его смерть и его могила, над которой дремлют ветви сирени, посаженные дружеской рукой его жены. У каждого мертвого есть свой живой, который ходит за его могилой или, по крайней мере, помнит о нем; но над прахом Обломова особенно витает участие живых, потому что отдаленность этого человека от сутолоки и борьбы сохранила в нем то «природное золото» чистого сердца, ту «хрустальную, прозрачную душу», о которых Штольц говорил Ольге. И вот эту кротость, привязанную к безмятежной и тихой жизни и от нее безвременно оторванную, эту красоту и незлобивость, что была в Обломове, Гончаров подметил с великой любовью и написал их неотразимо хорошо, с грустью и теплотой; именно это безотносительное к высшим сторонам духа, эта обыкновенная история человеческой судьбы, человеческой жизни и смерти – вот что наиболее привлекает в знаменитом романе.
Для того чтобы понять и оценить Гончарова, мы должны вникнуть только в этот роман и в остальные его беллетристические страницы; но бесполезна для нас та авторская исповедь, которую он написал по поводу Обломова и по поводу других своих произведений под заглавием «Лучше поздно, чем никогда». Если нам не нужны письма Гончарова, то не нужен и тот надуманный комментарий, который он приложил к собственному художественному тексту; мы имеем право не считаться с ним и, обойдя его, стать лицом к лицу с самим художником, тем более что и комментарии его далеко не всегда правильны. Должно быть, под влиянием публицистической критики он захотел, в только что названной исповеди, увидеть в большинстве созданных им лиц символы общественных отношений и эпох и даже в Наденьке из «Обыкновенной истории» усмотреть не живую индивидуальность, а этап в развитии русской девушки. Между тем, по собственному признанию, он творил эти лица чисто художнически, безо всякой тенденции: они выяснялись перед ним как люди, а не как представители социальных течений. И вообще, где Гончаров касается явлений общественных, поскольку они выходят за пределы установившегося быта, статики, переступают традиционную Обломовку, – там он делается просто резонером. Вспомните, например, как в «Обрыве» он характеризует Волохова. Он повествует как будто от лица Веры, но слишком явно здесь авторское намерение; Вера не могла бы говорить о «поверхностных и односторонних увлечениях» Марка: это не девичье, это – хорошо знакомое нам официальное выражение. Гончаров округленно и укоризненно, вовсе не объективно рассуждает в романе о материалистических воззрениях Волохова, он придал ему мальчишеские черты, а в своем п