еличеству могу предаваться занятиям более важным и более отвечающим моим вкусам, но жизнь, которую я веду, вызывающая расходы, и дела семьи, крайне расстроенные, ставят меня в необходимость либо оставить исторические труды, которые стали мне дороги, либо прибегнуть к щедротам Государя, на которые я не имею никаких других прав, кроме тех благодеяний, коими он меня уже осыпал… Чтобы уплатить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100 000 рублей. Государь, который до сих пор не переставал осыпать меня милостями, но к которому мне тягостно обращаться, соизволив принять меня на службу, милостиво назначил мне 5000 жалованья. Эта сумма представляет собой проценты с капитала в 125 000. Если бы вместо жалованья Его Величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, — я был бы совершенно счастлив и покоен…»
Видимо, подумав и решив, что и в случае благоприятного ответа от царя «покоен» он бы не был, Пушкин официально отправил другое письмо, честно признаваясь, что «из 60 000 моих долгов половина — долги чести (то есть карточные. Бенкендорф и сам не мог не знать об этом, потому что это было известно полиции. — Н. Г.). Итак, я умоляю Его Величество оказать мне милость полную и совершенную: во-первых, дав мне возможность уплатить эти 30 000 рублей и, во-вторых, соизволив разрешить мне смотреть на эту сумму как на заем и приказав, следовательно, приостановить выплату мне жалованья впредь до погашения этого долга».
Ответ не заставил себя долго ждать. Через пять дней решение было принято: «Государь Император всемилостивейше соизволил пожаловать служащему в Министерстве Иностранных дел камер-юнкеру коллежскому асессору Пушкину в ссуду 30 000 рублей (без процентов при отдаче. — Н. Г.) ассигн., с тем, чтобы в уплату сей суммы удерживаемо было производящееся ему жалованье».
После этого Пушкин получил и четырехмесячный отпуск. 7 сентября он уехал в Михайловское; письма его к жене оттуда свидетельствуют о неостывающей супружеской любви к ней.
«Вот уж неделя, как я оставил тебя, милый мой друг; а толку в том не вижу. Писать не начинал и не знай, когда начну. Зато беспрестанно думаю о тебе, и ничего путного не надумаю. Жаль мне, что я тебя с собою не взял. Что у нас за погода! Вот уж три дня, как я только что то гуляю пешком, то верхом. Эдак я и осень прогуляю, и коли Бог не пошлет нам порядочных морозов, то возвращусь к тебе, не сделав ничего… Теткам Азе и Коко (Александре и Екатерине. — Н. Г.) мой сердечный поклон» (14 сентября 1835 г.).
«…Так вернее до меня дойдут твои письма, без которых я совершенно дурею. Здорова ли ты, душа моя? и что мои ребятишки? что дом наш и как ты им управляешь? Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки, а все потому, что неспокоен. В Михайловском нашел я все по-старому, кроме того, что нет уж в нем няни моей и что около знакомых старых сосен поднялась, во время моего отсутствия, молодая сосновая семья, на которую досадно мне смотреть, как иногда досадно видеть мне молодых кавалергардов на балах, на которых я уже не пляшу. Но делать нечего; все кругом меня говорит, что я старею, иногда даже чистым русским языком. Например, вчера мне встретилась знакомая баба, которой не мог я не сказать, что она переменилась. А она мне: да и ты, мой кормилец, состарелся да подурнел. Хотя могу я сказать вместе с покойной няней моей: хорош никогда не был, а молод был. Всё это не беда; одна беда: не замечай ты, мой друг, того, что я слишком замечаю… Что Коко и Азя? замужем или еще нет? Скажи, чтоб без моего благословения не шли» (25 сентября).
«Я провожу время очень однообразно. Утром дела не делаю, а так из пустого в порожнее переливаю. Вечером езжу в Тригорское, роюсь в старых книгах да орехи грызу. А ни стихов, ни прозу писать и не думаю… Целую тебя. Как твой адрес глуп, так это объедение! В Псковскую губернию, в село Михайловское. Ах ты, моя голубушка! а в какой уезд и не сказано. Да и Михайловских сел, чай, не одно; а хоть и одно, так кто ж его знает. Экая ветреница! Ты видишь, что я все ворчу; да что делать? нечему радоваться…» (29 сентября)
Вдохновение никак не приходило, Пушкина это терзало более всего. В первые две унылые недели он писал только Натали, жалуясь ей на бесцельность своего существования, так, что у нее зародились ревнивые мысли, почему муж не возвращается, если ему так плохо и не пишется…
Рядом было Тригорское, в котором проживали мужнины пассии времен Михайловской ссылки, правда, молоденькие тригорские соседки теперь были замужем… Натали, видимо, написала Пушкину о своих подозрениях, на которые тот с нескрываемой радостью ответил: «Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит и в упряжке, и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет ее что на дороге, как она закусит повода, да и несет верст десять по кочкам да по оврагам — и тут уж ничем ее не проймешь, пока не устанет сама. Получил я, ангел кротости и красоты! письмо твое, где изволишь ты, закусив поводья, лягаться милыми и стройными копытцами, подкованными у M-de Catherine (очевидно, имеется в виду Екатерина Николаевна. — Н. Г.). Надеюсь, что ты теперь устала и присмирела. Жду от тебя писем порядочных, где бы я слышал тебя и твой голос — а не брань, мною вовсе не заслуженную, ибо я веду себя как красная девица. Со вчерашнего дня начал я писать (чтоб не сглазить только). Погода у нас портится, кажется, осень наступает не на шутку» (2 октября).
Надо сказать, что в проявлении ревнивых чувств со стороны Натали Пушкин во все продолжение их супружеской жизни видел явление отрадное, о чем свидетельствуют и такие строки: «Письмо твое… между тем и порадовало: если ты поплакала, не получив от меня письма, стало быть, ты меня еще любишь, женка. За что целую тебе ручки и ножки…» (11 июля 1834 г.)
Неожиданно из дома пришло извещение о резком ухудшении здоровья Надежды Осиповны Пушкиной, страдавшей хронической болезнью печени. Пушкин покинул деревню и из Петербурга написал письмо владелице Тригорского П. А. Осиповой. «Вот я, сударыня, и прибыл в Петербург. Представьте себе, что молчание моей жены объяснилось тем, что ей пришло в голову адресовать письма в Опочку. Бог знает, откуда она это взяла. Во всяком случае умоляю Вас послать туда кого-нибудь из наших людей сказать почтмейстеру, что меня больше нет в деревне и чтобы он переслал все у него находящееся обратно в Петербург (в числе корреспонденции были и драгоценные для мужа письма Натали. — Н. Г.). Бедную мать мою я застал почти при смерти, она приехала из Павловска искать квартиру и вдруг почувствовала себя дурно у госпожи Княжниной (подруги своего детства. Отец, Сергей Львович, в это время расположился у графа Толстого. — Н. Г.), где она остановилась. Раух и Спасский потеряли всякую надежду. В этом печальном положении я еще с огорчением вижу, что бедная моя Натали стала мишенью для ненависти света. Повсюду говорят: это ужасно, что она так наряжается, в то время как ее свекру и свекрови есть нечего и ее свекровь умирает у чужих людей. Вы знаете, как обстоит дело. Нельзя серьезно говорить о нищете человека, имеющего 1200 душ. Стало быть, у отца моего есть кое-что, это у меня ничего нет.
И во всяком случае, Наташа тут ни при чем; за это должен ответить я. Если бы мать моя захотела поселиться у меня, Наташа, разумеется, приняла бы ее, но холодный дом, наполненный ребятишками и запруженный народом, мало подходит для больной. Матери моей лучше у себя. Я застал ее уже перебравшейся. Отец мой в положении, всячески достойном жалости. Что до меня, то я исхожу желчью и совершенно ошеломлен…»
Скорее всего, приступ болезни вызвало письмо любимого младшего сына Льва, который сообщил матери, что сидит без копейки, даже письмо отправить не на что. Ольга Сергеевна, приехавшая из Варшавы со своим младенцем сыном, сообщала мужу: «Он (Лев. — Н. Г.) считает ни за что 20 000 рублей, что за него заплатили, живет в Тифлисе как человек, могущий истратить и 10 000 рублей. А моя бедная мать чуть не умерла. Как только она прочла это письмо, у нее разлилась желчь… Ты можешь себе представить, в каком положении отец со своими черными мыслями, и к тому же денег нет. Они получили тысячу рублей из деревни, а через неделю от них ничего не осталось. Александр вернулся вчера, он верит в Спасского, как евреи в пришествие Мессии, и повторяет за ним, что мать очень плоха, но это не так, все видят, что ей лучше…»
Надежде Осиповне оставалось жить около полугода. Сестра Пушкина в отношении Натали была полностью на ее стороне: «Жена Александра опять беременна. Вообрази, что на нее, бедную, напали, отчего и почему мать у ней не остановилась по приезде из Павловска? На месте моей невестки, я поступила бы так же: их дом, правда, большой, но расположение комнат неудобное, и потом — две сестры и трое детей, и потом — как бы к этому отнесся Александр, которого не было в Петербурге, и потом моя мать не захотела бы этого. Г-жа Княжнина — ее друг детства; это лучше, чем сноха, что совершенно ясно, а моя невестка — не лицемерка, Мать моя ее стеснила бы, это понятно и без слов. По этому поводу стали кричать, — почему у нее ложа в театре и почему она так элегантно одевается, тогда как родители ее мужа так плохо одеты, — одним словом, нашли очень заманчивым ее ругать. И нас тоже бранят: Александр — чудовище, я — жестокосердая дочь. Впрочем, Александр и его жена имеют много сторонников… А отец только плачет, вздыхает и жалуется всем, кто к ним приходит и кого он встречает».
Екатерина и Александра Гончаровы в это время, судя по письмам, уже совершенно освоились в Петербурге, обе жаловались на свою мать. «Пушкин две недели назад вернулся из псковского поместья, куда ездил работать и откуда приехал раньше, чем предполагал, потому что он рассчитывал пробыть там три месяца; это очень устроило бы их дела, тогда как теперь он ничего не сделал, и эта зима будет для них нелегкой. Право, стыдно, что мать ничего не хочет для них сделать, это непростительная беззаботность, тем более, что Таша ей недавно об этом писала, а она ограничилась тем, что дала советы, которые ни гроша не стоят и не имеют никакого смысла. (Причину подобной аттестации надо искать в разнице образов жизни матери и сестер, вкусивших прелесть бальной жизни. — Н. Г.) У нас в Петербурге предстоит блистательная зима, больше балов, чем когда-либо, все дни недели уже распределены, танцуют каждый день. Что касается нас, то мы выезжаем еще очень мало, так как наша покровительница Таша находится в очень жалком состоянии… Двор вернулся вчера, и на днях нам обещают большое представление ко Двору и блестящий бал, что меня ничуть не устраивает, особенно первое. Как бы себя не сглазить, но теперь, когда нас знают, нас приглашают танцевать, это ужасно, ни минуты отдыха, мы возвращаемся с бала в дырявых туфлях, чего в прошлом году совсем не бывало. Нет ничего ужаснее, чем первая зима в Петербурге, но вторая — совсем другое дело. Теперь, когда мы уже заняли свое место, никто не осмеливается наступать нам на ноги, а самые гордые дамы, которые в прошлом году едва отвечали нам на поклон, теперь здороваются с нами первыми, что также влияет на наших кавалеров. Лишь бы все шло, как сейчас, и мы будем довольны, потому что годы испытания здесь длятся не одну зиму, а мы уже сейчас чувствуем себя совершенно свободно в