Гончая. Гончая против Гончей
ГОНЧАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Я понимаю, что мое прозвище — всего лишь метафора, но чувствую, что в этой метафоре сокрыты и ирония, и неприязнь. Если мне удастся разгадать тончайший ее смысл, я, наверное, стану понятнее сам себе, узнаю нечто такое о своей подлинной сути, что давно известно другим… Так постепенно мною овладевало то тревожное любопытство, которое испытывает больной к выписанным лекарствам.
И вот после того, как я просмотрел одну специальную книгу о собаках, мне стало ясно, что гончая принадлежит к особой породе и отличается удивительным упорством в преследовании зверя. Ее нервное возбуждение во время охоты настолько велико, что в сочетании с упорством достигает почти полной бесстрастности. Гончая не испытывает ненависти к зверю, которого гонит, она просто подчиняется природному инстинкту, и в поимке заключен смысл дарованной ей жизни. Эта собака навечно обречена природой преследовать и ловить. Выражаясь современным языком — это ее карма.
Внешне гончая удивительно элегантна. У нее сухое, поджарое туловище, небольшая, чуть вытянутая голова и удлиненные конечности. Что-то грациозное и уродливое чувствуется в ее гибком теле. Это — чистокровное животное древнего происхождения, однако словно вобравшее в себя все гротескное, необычайное и лучшее от случайно скрещенных пород. Гончая быстра в беге, бесстрашна, по-своему благородна и преданна человеку. Она способна страдать за человека!
Я сижу в своем кабинете на втором этаже, точу горсть карандашей и спрашиваю себя: «Неужели это и есть я?»
Уже май, но холодно, как в декабре. Из-за затяжного циклона на Софию шквалом обрушилось ненастье. Туман кажется грязновато-желтым, он словно отяжелел от бензиновых паров, крыши соседних домов слезятся. Весна мне в тягость, я жду лета, погрузившись в летаргический сон, а через четыре месяца ухожу на пенсию. Думаю, что свобода меня убьет, но это будет долгая и приятная смерть. Я буду умирать медленно, никому не нужный, как заржавевший и выброшенный на свалку автомобиль.
Шеф мрачен (наверное, его скрутил ишиас), он играет очками, а у него восемь диоптрий. Как-то он признался, что без очков мир для него растекается в бесформенное пятно, усеянное тенями. «Когда я снимаю очки, — сказал Шеф, — мне будто видится душа человека — свет, обрызганный мраком и грязью…» Шеф немного мистик (работа делает нас такими) и увлекается современной космологией. Он один во всем Управлении выписывает журнал «Космос» и газету «Орбита». Любит говорить о «большом взрыве» и о теории Стивена Холкинса о «черных дырах». По его мнению, «черные дыры» несут в себе духовность и означают высшее одиночество вселенной. Мне кажется, что именно злополучной близорукостью объясняется связь его подсознания со всем чужедальним и необозримым.
Мы с ним в одном чине — оба полковники, только он — шеф, а я — простой следователь. Эта несущественная на первый взгляд разница постоянно сказывается на нашей старой дружбе. Шеф чувствует себя виноватым передо мной, поэтому, когда мы остаемся с ним наедине, всегда бывает резок. Мой смиренный вид действует как упрек на его сознание собственной значимости, вот почему он неизменно встречает меня без очков. Иногда мне кажется, что он не помнит моего лица, хотя мы с ним знакомы сорок лет.
Как и я, он заядлый рыбак. Мы часто отправляемся на рыбалку, садимся друг подле друга и, как правило, молчим. «Давай помолчим в воскресенье!» — предлагает мне по телефону Шеф. Расположившись у зеркальной глади озера, он торопливо ставит снасть, забрасывает удочку, после снимает очки, и все вокруг превращается в бесформенное блаженство, в огромное пятно света — света безмятежного и спокойного, не имеющего ничего общего с порывами, угрозами и насилием. «Это душа природы, — мечтательно говорит он. — Природа придумала человека, чтобы все осквернить!»
Его подслеповатые глаза смотрят сквозь меня, он вертит в руках очки, в пепельнице дымится нетронутая сигарета. Вот уже год, как Шеф курит сигареты «Булгартабак», в золотистой упаковке, это придает ему большую солидность и ароматизирует воздух в его кабинете.
— Да садись же ты, — говорит он нараспев и указывает на кресло перед письменным столом. Он предлагает сесть, после того как продержал меня целую минуту у двери. «Я люблю тебя обижать, — признается Шеф, — потому что ты лишен чувствительности. Как можно быть таким сухим и бесцветным, Евтимов?» Хорошее воспитание для него — пустая трата времени. Шеф вежлив с дамами и с высоким начальством из министерства, а с нами — и особенно с друзьями — он держится так, как будто мы часть его сознания. Наши с ним разговоры не что иное, как затянувшийся монолог, он сам себя спрашивает, сам же отвечает, прибегая порой к моим репликам. Такое пренебрежение восхищает меня и притягивает. Учитывая наш возраст и ту работу, которой мы занимается, мы оба не способны любить. Справедливость убивает любовь, потому что истинная любовь не справедлива, а свободна! В нашем отделе работала одна машинистка, она нажила себе паралич суставов, который врачи назвали «профессиональной деформацией». У нас с Шефом — деформированные души, и порой справедливость так же холодна, как рыбья кровь.
— Когда мы вместе помолчим? — спрашивает он меня с иронией, закуривает новую сигарету и оставляет ее догорать в пепельнице.
— Я устал, Божидар, — отвечаю я. Мне бы хотелось, чтоб мои слова звучали тепло и проникновенно, но вот уже десять лет голос мой скрипит, точно несмазанное колесо. — Через несколько месяцев я ухожу на пенсию, оставь меня в покое!
— А кто меня оставит в покое? Карапетров — молодой, энергичный следователь, он распутал историю с производственным объединением «Явор». Распутал, как клубок ниток, хотя и проводит связь между аферой с древесными материалами и самоубийством некоего… — Шеф водрузил на нос очки и брезгливо заглянул в лежащий перед ним блокнот, — Безинского. Карапетров умница, но он дал осечку.
— Я устал… давай поедем в воскресенье на рыбалку!
Шеф, потирая ногу, гневно смотрит на меня, потом снимает очки, не желая меня видеть.
— Ты здоров как бык!
— Но ты же меня не видишь, Божидар!
Мы оба в преклонном возрасте и оба полковники, только Шеф — большой начальник, а я так и остался простым следователем. Эта несущественная на первый взгляд разница бесит его, он не желает признавать меня симпатичным неудачником.
— Слушай, Евтимов, сегодня же бросай своих приятелей-наркоманов и приступай к ПО «Явор»! Ты у меня самая умная ищейка… ты — Гончая!
Он знает, что кольнул меня, и это, видимо, его успокаивает. Прозвище мне придумал он, желая выразить всю свою неприязнь и презрение, накопившиеся не за один десяток лет нашей совместной службы. Кому еще мы можем высказать свою искреннюю антипатию, как не тому, с кем духовно близки и кого по-настоящему любим?
Чувствую, как мои виски стянуло словно обручем, нынче усталость действует на меня почти успокаивающе, она создает ощущение выполненного долга. В кабинете слоями оседает табачный дым. В отличие от Шефа я сохранил верность второкачественным сигаретам с фильтром «Арда», ту верность, которая наверняка приводит к инфаркту. Я открываю окно, и полузаснувший город обдает меня легким запахом выхлопных газов и дыма. Уже почти час ночи, тишина в безлюдном коридоре за стеной кажется живой и напряженной. Я люблю тишину, но ненавижу неизвестность. Сознаю, что это ощущение «живой» тишины не столько плод моего разыгравшегося воображения (с годами я понял: воображение у людей нашей профессии схоже с любимой женщиной легкого поведения), сколько результат моей удивительной добросовестности.
Я старый и усталый человек, но делаю свое дело с прилежанием отличника. Наверное, подобное прилежание объясняется вечной неуверенностью в себе. Любое следствие, каким бы простым оно ни было, представляется мне поначалу бесконечным. Я собираю факты с усердием пчелки, болезненно сознавая, что факты не всегда превращаются в животворный мед. Меня называют сухарем, бесчувственным типом, хотя, по существу, я трус, взращенный собственными же победами. Это определение не совсем верно, просто я боюсь, что могу потерять мысль. Каждое преступление напоминает отдельного человека, у него есть свой характер, привычки и логика в поведении, странности, гуманные порывы и попросту мерзкие черты. То и дело сталкиваясь с самыми разными людьми, ты сникаешь, твоя жажда познания затухает, а постоянное общение с пошлятиной надоедает до чертиков. Ты стараешься все построить по схеме, извлечь урок, но восприятие жизни — во всем ее разнообразии — притупляется.
Людей, которые выходят на пенсию простыми следователями, — считанные единицы. Они или бессмысленно настойчивы, или в какой-то мере неудачливы. Мне несколько раз предоставлялась возможность уйти из нашего отдела, после чего я понимал, что не способен работать в другом месте: даже в своей жене я вижу нереализованного преступника. Впрочем, моя жена — реализованный преступник: за тридцать лет нашего брачного союза она сделала мою жизнь приятным адом. Я утешаю себя мыслью, что с разнообразием ада свыкаешься легче, чем с обременительным блаженством рая.
Единственное в жизни удовольствие, которое мне хорошо знакомо, — это одиночество. Одиночество для меня — приют, своего рода бальзам, которым я смазываю зарубцевавшиеся душевные раны. Оно вселяет веру в мир — по той простой причине, что когда я один, то не обнаруживаю подле себя преступника! Но вдруг я тоже необнаруженный преступник, то есть человек, облекший насилие в изысканные одежды добродетели? Этот философский вопрос многие годы не дает мне покоя…
Было около часу ночи, я опомнился и закрыл окно. Сейчас в кабинете вместо табачного дыма стоял манящий запах старинных вокзалов. Я глубоко вдохнул свежий воздух и тут же, поперхнувшись, закашлялся. Мне подумалось, что разумнее сначала закурить благодатную сигарету, а потом уже приводить в порядок свои записи и в первую очередь — свои мысли. Шеф приказал мне оставить моих приятелей-наркоманов и приступить к истории с ПО «Явор». Все дело в том, что сегодня пятница, а в понедельник утром он приглашает меня на чашку кофе и для доклада. Божидар любит потчевать меня кофе, когда чувствует, что я в затруднении. Но если следствие заканчивается успешно, он потчует своей близорукостью.