Гончая. Гончая против Гончей — страница 10 из 72

запрета, который я, бедный чиновник, обратил в культ. Симеон преодолел барьер, который я на протяжении всей жизни возводил с упорством каменщика, забывшего о смысле и предназначении своего дела. Неужели я, патетичный сухарь, почти бесчувственный и утвердившийся в представлении окружающих как моральный инвалид, был нравственным? Симеон имел свою непонятную, загадочную мораль, меня же отождествляли с необходимой моралью, и я был правилом, в то время как он — исключением. «И Вера тоже верит, что несчастна со мной, — пробормотал он в то хмурое мартовское утро, — вот почему я ей не могу простить и никогда не прощу!»

Сжавшись в клубок, Вера походила на удивительно хрупкое и уязвимое существо. Переживания делали ее ребенком. Я чувствовал, как меня переполняет нежность, я просто задыхался от этой нежности. Если бы я мог хоть как-то облегчить страдания Веры, если бы я мог заменить отца ее дочери! Вера — красавица, чистая, влюбленная, юная и по-настоящему преданная… и все равно я не испытывал ненависти к Симеону.

Тишина в гостиной казалась невыносимой, здесь стоял стойкий запах нафталина, чего-то преходящего и насильно удерживаемого. Сквозь плотно задернутые шторы просачивался сумеречный свет. Застыв в полумраке, Мария разглядывала протянутые, как руки, ветки филодендрона, которые словно молили о человеческой ласке. Это был наш дом, и его ожидала разруха. Все, что годами нас защищало, — эта мебель, дремлющие предметы — рухнуло. Я только сейчас обратил внимание на убожество обстановки: книжный шкаф был старомодный, а овальный стол и стулья — неуклюжие, домотканые ковры утратили былую яркость, серость стен угнетала. Мы с Марией упустили время, не сумели устроить свой быт; но эта вялая и немного тягостная атмосфера была на руку Вере и служила немым укором Симеону. «Мы люди простые и порядочные, — кричало все вокруг, — мы лишены воображения, не позволяли себе быть претенциозными, зато нам свойственна душевная красота и скромность!»

У меня разболелась голова, давила язва, словно я проглотил крупный голыш. Я покрылся потом, казался себе беспомощным, старым и жалким, потому что у меня не хватало сил защитить свою дочь и ее дочь, поддержать в жене ее материнские чувства, спасти от распада нашу семью. Я презирал себя, стыдился, и мне было страшно! Я — Гончая! — оказался на поверку обыкновенным псом, тощей и вечно голодной дворнягой, которая жила в будке, в этом жалком благоденствии, пока судьба не вышвырнула ее на улицу.

Вера обернулась, она сжимала в руке мокрый платок, ее лицо было пепельного цвета, а глаза казались темно-серыми, огромными.

— Папа, верни его!

На душе у меня было пусто, я не мог найти слов утешения. Я не имел власти над чувствами Симеона, а наши чувства и есть часть нашей подлинной свободы! Как я верну человека, который ушел по собственной воле? Как я объясню дочери, что закон стоит над страданием, что, хотя по своей сути закон — принуждение, он тоже является частью нашей независимости? Симеон не совершал никакого преступления, он просто собрал свои вещи и ушел из дому. Я бессилен повлиять на его чувства, но я и не могу нарушить закон, тот священный принцип, который я защищал всю свою жизнь.

— Верни его!..

Вдруг я почувствовал, что Мария прикоснулась к лацкану моего пиджака; она наклонилась ко мне с мрачной решимостью, я ощутил, что ее пальцы с силой сжимают ткань, словно хотят проникнуть внутрь меня и раздавить там что-то мерзкое и непотребное. Ее шепот, подобно крику, огласил гостиную:

— Сделай что-нибудь!… Где же та справедливость, о которой ты болтаешь сорок лет и из-за которой исковеркал нашу молодость? Какая это справедливость и чья она? Спаси нашего ребенка, или ты ничтожество, слышишь, ничтожество! Ты же облечен властью!

Я встал, в висках у меня шумело.

— Хорошо, — сказал я. — Сделаю что-нибудь.

(6)

Мансарда — в старом доме с облупленными, крашенными охрой стенами и узкими стрельчатыми окнами на улице Царя Шишмана. Вход в дом со двора; само здание хорошо мне знакомо, хотя я никогда не заходил внутрь. Мансарда служила Симеону рабочим кабинетом, он ежедневно проводил в нем по нескольку часов, но моя дочь утверждала, что именно тут он пьет со своими приятелями и принимает любовниц. Вера его ревнует, возможно, она стала такой из-за успехов Симеона; его неожиданно утвердили доцентом на кафедре физики, его статья о каких-то «слабых взаимодействиях» была опубликована в солидном журнале «Физикс летерс». Я лично ничего не смыслю в физике и в элементарных частицах и воспринимаю этот мир, когда он становится реальной действительностью; но мой бывший зять утверждает, что микромир гармоничен и красив, что наше чувство прекрасного и все наши лучшие душевные качества обусловлены духовной природой материи, изяществом тех микроструктур, которые образуют единое целое. В одном я убежден: Симеон был человеком, который не переставал восхищаться, обладал неиссякаемой любознательностью и любил свое дело.

На лестничной площадке меня обдает запахом помойного ведра, потом лестница кончается, и приходится пробираться на ощупь по длинному коридору с чердачными помещениями. В глубине белеет свежеокрашенная дверь, под ней, как лезвие ножа, светится узкая щель. Я стучусь; мне уже не жаль себя, зато я продолжаю испытывать чувство стыда. Я стыжусь своего прихода сюда, будто я совершаю что-то недозволенное, будто порок непреодолимо тянет меня к грехопадению. За дверью слышатся торопливые шаги, хлынувший изнутри свет ослепляет меня, и я успеваю разглядеть лицо Симеона — сонное удивление быстро сменяется улыбкой превосходства и легкой грустью.

— Чем я обязан столь приятному визиту? — спрашивает он бодрым тоном.

— Сегодня у меня был тяжелый день, и мне не хотелось возвращаться домой, — лгу я неумело. — Проходил мимо и решил заглянуть.

Весь коридор обклеен киноплакатами; вешалка, выкрашенная в красный цвет, явно заимствована из учреждения; сквозь бумажный глобус просачивается размытый, неживой свет. Помещение огромное, с голыми столетними балками, с застекленной нишей и множеством закоулков. Потолок идет под наклоном, покрытые зеленым налетом и изъеденные древесным жуком балки возвышаются как мебель, на стене висят амбарный замок, ржавые ножницы, старинные карманные часы из серебра и кавалерийская сабля без ножен. Постель в углу не убрана и, наверное, еще не остыла; на письменном столе валяются в беспорядке исписанные листы, а также лупа и небольшой микроскоп; на стуле стоит пластмассовый таз — Симеон стирал себе носки. Обстановка в комнате имеет бедный, артистичный и слегка запущенный вид; мне кажется, что я чую запах духов и тепло женского тела. Симеон вытирает махровым полотенцем руки.

— Хочешь отведать настоящего джина?

— Давай… в последнее время мне везет с изысканными напитками.

Ему определенно нужно время, чтобы подумать. Он исчезает на кухне и долго не возвращается — у меня такое чувство, что он хочет что-то там спрятать. Наконец появляется, неся бокалы, пузатую бутылку с экзотической наклейкой и мисочку со льдом. Уступает мне протертое кресло, а сам садится на кровать. Лицо у него одухотворенное, красивое, несколько женственное, с капризными складочками в уголках губ. Его глаза кажутся пронзительно-синими, они выдают усталость и легкую негу. Бокалы издают звон, я чувствую во рту привкус свежей хвои, по всему телу разливается тепло.

— Как Элли?

— Хорошо. Подхватила в детском саду какую-то сыпь. Позавчера у нее поднялась температура, но потом все прошло. А как… — Он осекается и не осмеливается произнести «мама».

— Да неважно, — прихожу я на помощь, — не спит ночами, очень переживает.

— А Вера?

— Вера все время плачет.

Он смущенно потирает руки, и я замечаю, что у него нет обручального кольца.

— Предполагаю, что ты пришел, чтобы серьезно поговорить, — слово «серьезно» Симеон произносит с легкой иронией.

— Я не собираюсь тебе докучать, — начинаю я, — просто мне хочется понять — почему?.. Я знаю, вы с Верой не ладили, постоянно собачились, но она тебя любит. И ты нужен своей дочери.

— У моей дочери есть и мать и отец.

— У каждого живого существа есть — мать и отец. Все дело в том, что людям полагается жить вместе и вместе заботиться о своих детях.

— Ну да… Я ушел от вас.

— Когда человек долго живет с кем-то, он не может уйти просто так. Ты же собрал свои вещи и уволок свои картонные чемоданы, но известно ли тебе, что ты оставил Вере? Она — мой единственный ребенок, хотя я не собираюсь ее защищать. Просто я пришел, чтобы понять — почему?

— Я тебе отвечу, но боюсь, ты обидишься.

— Я стар и глуп, годы научили меня не обижаться по пустякам.

Симеон отпивает из бокала и обтирает небритые щеки.

— Трудно у вас жить, папа… Грустно.

Я его не прерываю — нет смысла ни возражать, ни соглашаться.

— Вы не чувствуете этого. Садитесь, ужинаете, мама накладывает в тарелки, и все молчат. Ты выпиваешь стакан лимонного сока, после вы идете в гостиную и смотрите по телевизору «Новости». Вы вместе — и этого вам достаточно. Потом ты читаешь, мама вяжет, а Вера укладывает Элли спать. В половине одиннадцатого вы все ложитесь, потому что утром вам нужно вставать в шесть часов. Снова вместе завтракаете — молоко белое, салфетки накрахмаленные, белоснежные, и вы молчите.

— Видишь ли, мой мальчик, мы с Марией обыкновенные люди. Она тридцать лет проработала учительницей географии, а я чиновник. В нас нет ничего исключительного, но мы жили тихо и достойно. Мы ждали от судьбы лишь того, что нам полагалось, и мы сделали все, что смогли. Начали с нуля, вырастили дочь и дали ей образование. Вера для нас была надежда и отрада, она была чудо. Ты взял ее у нас, чтобы потом бросить…

— У вас ничего не случается, — продолжает задумчиво Симеон. — Думаю, мы с Верой именно поэтому и ругались. У вас действительно все так достойно, благородно и чисто, что я устал. Я старался почувствовать отвращение к себе, а испытывал его к вам. Наверное, я злой и неблагодарный человек; вы меня приютили, когда я потерял мать, заботились как о с