Гончая. Гончая против Гончей — страница 49 из 72

раживал их, хотя они бесстыдно вешали на него всех собак, и — по крайней мере, в моих глазах — проявил себя человеком намного выше своих дружков. Пресыщенные, интеллигентные, они были безнравственны. Одинокий, презираемый, обыкновенный, он оказался нравственным! Я не верил ему, пытался его образумить, но в конце концов устал, принял его признание своей вины за доказательство таковой и невольно стал одним из виновников его драмы… Я совершил преступление.

Делаю глоток чая из шиповника, чашка давно стоит на столике, чай совсем остыл. Мечтаю о крепком кофе — чувствую ноздрями его аромат, но Мария не разрешает кофе после обеда, единственное, что в это время мне не возбраняется, — это глотать витамин C. Сейчас я думаю о том, что Бабаколев меня обманул: в результате его поведения я вместо истины принял его признание своей вины за доказательство вины, а это означает, что я поступил безнравственно, превратился в соучастника тех подонков. Неясное чувство вины, которое я испытывал в последнее время, обрело наконец конкретное лицо, материализовалось, стало «моей виной», потому что я ясно сознаю, что именно я решил судьбу Бабаколева. Если бы я продолжил следствие, не поддался искушению облегчить его ход. Христо наверняка получил бы условный приговор и сейчас был бы жив. Эта мысль выглядит настолько чудовищной, что я чувствую головокружение и чуть не падаю со стула. «Кто же убил Бабаколева?» — спрашиваю я растерянно. «Тот большеногий… но и я тоже».

Заголовки на раскрытых страницах сливаются в одну линию, солнечный свет меркнет, предметы в комнате утрачивают четкие очертания, снег за окном голубеет И как бы возвращает свою девственную белизну. В коридоре настойчиво звонит телефон, я угадываю шаги Марии в мягких тапочках. Она говорит тихим, приветливым голосом: «Минуточку, сейчас он подойдет».

— Тебя спрашивает лейтенант Ташев, — сообщает она мне от двери.

— Скажи, что меня нет, — грубо говорю я, — и, черт возьми, свари наконец нормальный кофе!

(6)

В кабинете царит тишина, пахнет табачным дымом и мужским одеколоном, который мои бывшие коллеги употребляют утром после бритья. Делают они это не из тщеславия, а из-за стремления чувствовать себя чистыми — благородный запах одеколона «Олд спайс» возвышает их над окружающими и особенно над подонками, с которыми они проводят свое «свободное» время.

Пепельницы полны окурков, длинный стол, покрытый зеленым сукном, похож на угасший костер. Оперативное совещание было тягостным, скучным, но Шеф держится приветливо, не сыплет своими плоскими шуточками, дарит мне катушку лески марки «Митчел». Правда, это отнюдь не лучший экспонат его богатой коллекции, но все же настоящий «Митчел». От этого дружеского жеста меня пробирают мурашки, доброта Божидара всегда меня пугала. Верчу катушку в руках, не зная, что с ней делать, слова благодарности застревают в горле, невыносимо хочется курить, но главное — я испытываю страх — болезненный, необъяснимый страх, наваливающийся на меня всегда, когда я приступаю к новому следствию. Любое начало трудно, для меня же оно просто мучительно. Я теряюсь, мне кажется, что я не смогу объять и собрать в единое целое все детали, что какая-то важная деталь обязательно ускользнет от моего внимания, что я провалю следствие. Накопленный опыт не помогает, знание природы человека лишь мешает, заставляет сравнивать то, что мне предстоит, с тем, что уже было, а я отлично знаю, что каждое следствие уникально, что, подобно красоте, преступления повторяются только в своем бесконечном разнообразии. Кто-то верно сказал: «Дважды не войдешь в одну и ту же реку!»

Верчу катушку и чувствую, как покрываюсь испариной. Ужасно хочется курить, но руки заняты, нечем вытащить сигарету, во рту сухо, в желудке тяжесть — вылеченная язва напоминает о себе. Наконец оставляю катушку на столе Шефа, и этот почти неприличный по отношению к нему жест возвращает мне самообладание.

— Сушь да сушь кругом… — протягивает Божидар, разочарованный моим упорным молчанием. Ничто так не задевает, как людская неблагодарность, но в эти слова Шеф вкладывает и еще один подтекст. Он относится не только к февральской погоде, но и к толстой папке, лежащей у него на столе. Я знаю, что в ней. Сначала идет пространное описание фактической обстановки, затем скучные заключения судебного медика, результаты экспертизы лаборатории и технических служб, любопытные подробности, касающиеся личности хитреца Пешки, протоколы его допросов, педантично зафиксированные Ташевым, несколько цветных снимков лежащего в углу Бабаколева… нет, уже не его самого, а лишь его земной оболочки, формы сосуда, в котором билась молодая загубленная жизнь. Тяжело жить на свете одному, страшно уйти в мир иной, сознавая, что ты никому не был нужен. На похоронах Христо была жалкая горсточка людей: трое его соседей по общежитию, две тетки с материнской стороны, двоюродная сестра-заика, я и мрачный, холодный зимний день. Женщина, исполнявшая погребальный обряд, явно была подавлена, видя так мало скорби; прощальные слова она проговорила чуть ли не обиженным тоном и, выждав, когда затихнут последние звуки траурной мелодии, с облегчением произнесла: «Христо Бабаколев будет кремирован!»

— Ознакомился с этим? — Шеф кивнул на папку, лежащую перед ним.

— Просмотрел, — ответил я мрачно.

— И что об этом думаешь?

— Ничего…

— Н-да… — раздумчиво произносит Шеф. — Немножко поспешили с предварительным следствием.

Воцаряется молчание — излишне долгое для наших дружеских отношений. Зимнее солнце, ползущее по паласу, сейчас освещает мои ботинки.

— Он не понравился мне с самого начала, — говорю я, чтобы что-то сказать.

— Кто? — спрашивает с надеждой Божидар.

— Лейтенант Ташев… вспыхнул, как спичка, и угас.

Закуриваю, ожидал, что мне сейчас дадут какое-то объяснение: что, например, у лейтенанта внезапно умерла мать, что он только что пережил тяжелый развод, попал в аварию, или что какие-то серьезные обстоятельства помешали ему довести дело до конца. Но Шеф угрюмо молчит, в пепельнице догорает его ароматная сигарета, к которой он не прикоснулся после первых нескольких затяжек. Он тоже разочарован прочтенным в папке, внутреннее недовольство заставляет его красиво наморщить лоб, но поскольку я лучший друг и нахожусь в метре от него, его гнев постепенно обращается на меня.

— Если Ташев тебе не поправился, надо было сказать об этом раньше.

— Я надеялся, что он прочтет миф о Сизифе, — отзываюсь я невпопад.

Небрежным жестом Божидар снимает очки, размывая в пространстве мой облик, превращая меня в бесформеннее пятно на стене, смутную тень в пронизанном солнцем воздухе. В течение всех этих лет, что он мне Шеф, я являюсь для него помехой, жгучей проблемой, потому что его дружеская привязанность ко мне, верность нашему общему прошлому умаляют его в собственных глазах, исполняют его неосознанной ненавистью. Божидар понимает, что мне будет трудно, и именно поэтому сейчас меня ненавидит. Закрыв папку, он брезгливо подталкивает ее ко мне; вид у него такой, будто он подает мне милостыню.

— Когда начинаешь? — спрашивает он сухо.

— Завтра… сегодня мне надо получить пенсию, — язвительно отвечаю я.

— Держи меня в курсе!..

Эта шаблонная, бессмысленная фраза означает, что терпение Шефа истощилось и он не желает меня видеть по меньшей мере неделю. Кладу его великолепный подарок в карман пиджака, беру папку и с деланным вздохом направляюсь к двери. Уже на пороге неизвестно почему останавливаюсь, словно забыл что-то бесценное в этом неуютном кабинете, оборачиваюсь и, сам себе удивляясь, спрашиваю:

— Божидар, ты в последнее время не испытываешь чувства вины?

Шеф смотрит на меня гомеровскими глазами — слепыми к потому всевидящими. Его взгляд устремлен сквозь меня на что-то далекое, потустороннее.

— Чувство вины? Из-за чего?

В коридоре меня встречает сумрачная торжественная тишина — как в храме, притихшем в ожидании чуда.

(7)

Запах канцелярии одурманивает и лишает меня уверенности в себе, «мой» кабинет все тот же, но, наверное, изменился я сам, что-то во мне уже не такое, как прежде. Я сижу за своим письменным столом, влево от меня пишущая машинка, стеклянная пепельница и две шариковые ручки, справа — магнитофон и мои электронные ручные часы, прямо передо мной — толстая папка с материалами предварительного следствия. Во втором ящике стола, на своем обычном месте, лежит коробочка со спасительной питьевой содой — я привел в порядок окружающее пространство, следовательно, привел в порядок свои мысли и чувства, вернулся к себе… но чего-то мне но хватает. Тишина стоит какая-то хрупкая, хрустальная, до меня доходит, что из крана умывальника не капает, эта беззвучность угнетает меня, удаляет от привычной обстановки, которая была моей жизнью. Подойдя к умывальнику, открываю кран я с точностью аптекаря регулирую тонкую струйку воды так, чтобы капли падали в унисон с ударами моего испуганного сердца.

Сажусь за стол, и как раз в этот момент раздается деликатный стук в дверь. Появляется милиционер, свойски мне улыбается, потом, козырнув, впускает человека. «Началось, — думаю я нервно, — вот и Пешка».

— Доброе утро, гражданин следователь? — здоровается он приветливо, словно мы с ним старые друзья, словно еще в детстве играли вместе в шарики. На губах у него широкая угодливая улыбка, весь он сияет, горит желанием быть мне полезным, рассказать буквально все, кроме того, что меня интересует. Пешка оптимистичен и многоопытен — еще бы, за свои тридцать семь лет он десятки раз подвергался допросу, научился почти с писательским умением обнажать свою сущность, с терпеливостью психоаналитика копаться в недрах своего подсознания, он готов нападать на себя, заниматься саморазоблачением, чтобы доказать свою невиновность. Я уже нравлюсь Пешке, глаза его увлажняются от преданности мне, он меня уже любит и — что самое скверное — готов мне простить! «Судьба свела нас, — словно хочет он сказать, — я невинный и чистый молодой человек, ты должен выполнять свой долг. Меня арестовали, оклеветали, но я верю в тебя, гражданин следователь, прощаю тебе насилие, вот моя исстрадавшаяся душа — глумись над ней!» Мне известен механизм подобного поведения, я его боюсь. Еще с самого начала стоящий передо мной человек пытается мне внушить, что