Гончая
Глава 1
И время исчезло, как прежний мой образ исчез…
Уильям Батлер Йейтс
Снег выпал ночью, робкий, как влюбленный юнец.
Выпал — и не растаял.
Тонкое белое покрывало легло на землю поверх бурых листьев, серебром украсилась выцветшая трава, и на серых камнях тоже лежал снег, прикрывая мхи, которыми камни зарастали вот уже который век.
Что это было — могилы ли, древнее ли святилище с алтарным камнем, на котором приносили жертвы кровавым богам Темных времен — никто уже не знал. Если кто и лежал в земле, в глубине под серыми крышками дольменов, этот кто-то давно сам превратился в землю и корни проросли его, давая жизнь молодым дубкам, бузине и ветренице.
Не было в этом месте ни силы, ни чудовищ, только тишина, глубокая, как могила чернокнижника — таких закапывали на совесть, чтобы не восстал злобным духом в посмертии. И в этой тишине пряталось куда больше, чем в темных лесных глубинах, на перекрестках или около широких грибных колец, излюбленного знака границы. Больше, чем в туманах, больше, чем в полуночной мгле.
Потому она и пришла сюда. Умница.
Где еще взывать к тому, кто правит Безвременьем? К тому, кто ведет за собой вереницу заблудших духов — от первого снега, прикрывшего землю, как саван — кости, и до костров Йоля, способных если не растопить снег, то согреть на время ледяное сердце зимнего короля? К тому, кто не жив, не мертв, не человек и не дух, не колдун человеческий, потому что колдунам человеческим жизнь и смерть не подчиняются?
И не сид — потому что дивный народ смерти не ведает, только Безвременье, тусклое, как вдовье платье, как предзимнее солнце, как утро после похорон.
Если звать его, владыку границы, короля Самайна, то здесь — среди серых камней, ранним утром, в сизых сумерках ноября.
Нож разрезал ладонь — кровь упала на снег, алая, как ягоды боярышника.
Нож был хороший, острый, из заклятого железа, с рябиновой рукоятью. С таким только на нечисть и ходить, главное, не потерять по дороге.
Девушка — девчонка почти, смелая дурочка — не потеряла. Она стояла, зажимая рану второй ладонью, сама бледная, как покойница, в шерстяном плаще поверх простого платья. Стояла — и смотрела в глубину чащи, широко распахнув глаза.
Лет ей было мало — по человеческим меркам, а по иным меркам ее мерить не стоило. В таком возрасте ждут или свадьбу, или первенца от любимого мужа, готовят детское покрывальце и обереги на колыбель — от Ольхового короля и его слуг. В таком возрасте набираются женской силы и мудрости: девичество уже проходит — а до зрелости еще долго, живи себе, люби и храни очаг. А эта — нет, эта стояла с ножом в кругу дольменов и шептала слова. Правильные слова.
Кто бы ни научил ее этим словам — он знал свое дело хорошо.
Поэтому я вышел из-за сумрачного полога, но пока не позволил ей себя увидеть.
Пахло шалфеем и полынью — у ног девчонки курился тонкий, невидимый в сумерках дымок. Значит, не только нож и слова у нее были правильными, но и связку душистых трав она собрала со знанием дела.
Что там еще? Амулет за воротом? Кристалл кварца в кармане фартука? Вязь рун, вышитая на поясе, чтобы этот пояс никто с девки без ее разрешения не сорвал?
— Ведьма, — выдохнул я.
Она скорее почувствовала, чем услышала мой голос, и вскинулась, как напуганная кошка.
— Тот, кто стоит у границы, — произнесла она сбивающимся шепотом. — Тот, чей конь оставляет отпечаток копыт на первом снегу. Тот, кому светит тусклое солнце, Владыка Безвременья, явись же, к тебе взываю!
Взывала она, надо сказать, неуверенно. Не так, как опытные ведьмы. И щупальца воли, тянущиеся ко мне, тянулись робко, наощупь, и увернуться от них было легко.
Я увернулся — раз, второй, третий. Я вышел из-под защиты рощи и прошел между дольменов — в углу зрения девчонки-ведьмы, еле заметный, как тень.
Она, наконец, замолчала и застыла, словно поникла.
Чего она ждала, интересно? Что я буду пугать ее, превращаясь то в пса с оскаленной пастью, то в оленя, раздуывающего ноздри от гнева, то в чудище, каких свет не видывал? Или что явлюсь по первому слову и с радостной улыбкой распахну объятия — здравствуй, красавица, вот я он, что теперь будешь делать?
Не явиться я не мог — она сделала все верно, а мой гейс запрещал мне не отвечать на просьбы, высказанные по правилам. К моему счастью эти правила знали немногие — и приходили просить лишь от отчаяния, потому что за любые чудеса я брал плату — по своему усмотрению, и то требовал другой мой гейс.
Я подождал немного — сумерки посветлели настолько, что можно было разглядеть оттенок плаща, в который куталась ведьма, — и вышел к ней по-настоящему.
— Не меня ли ждешь, красавица? — спросил я.
Она, вскрикнув, обернулась — мелькнули темные кудри, черный провал распахнутого в изумлении рта, нож тускло сверкнул в руке — вторая все еще висела плетью, испачканная кровью. И снова застыла, рассматривая меня с тревогой и недоверием.
Я, наверное, совсем не походил на того, кого она ждала. Не было у меня ни седой косы до колена, ни волшебного посоха, ни своры гончих псов с белыми полумесяцами на лбах, ни вороного коня с горящими огнем глазами. Тот, кому на смену я пришел, говорил про меня — “мальчишка”, и пусть с той поры прошли долгие годы, мальчишкой я оставался, тонкокостным, остроскулым уже не отроком, но все еще не мужчиной-воином, способным держать и щит, и меч, и удар, направленный в сердце. Только глаза, говорят, старели, человеческое в них выцветало и пряталось — Безвременье брало верх.
— Так что же? — повторил я. — Вот он я.
И, раскинув руки в стороны, сделал к ведьме шаг.
— Не подходи! — воскликнула она хрипло и выставила вперед дрожащую руку с ножом.
От ножа веяло злой ненавистью — его создавали против таких, как мы, против тех, у кого не было бессмертной души. Этот нож отпугнул бы баргеста и заставил бы бродячего злого фейри пройти по косой друге от владельца, но мне он ничего бы не сделал — душа, пусть и разбитая на осколки, как глиняный кувшин, упавший на каменный пол, у меня еще была, а воли моей хватило бы, чтобы вытерпеть и прикосновение этого железа, и рану, нанесенную им.
— Как же так? — изумился я притворно. — Звала меня — и просишь не подходить. Ай-ай, красавица, — я покачал головой и цокнул языком. — Нехорошо.
Она, кажется, поняла. Рот, сомкнутый от злобы, снова раскрылся, рука с ножом опустилась вниз, а другая, испачканная, раненая, поднялась, потому что девчонка вдруг вхлипнула — и прикрыла рот ладонью.
— Получилось, — прошептала она. — Получилось!
Она и сама в то не верила. Зря.
Во всем, что касается колдовства и чудес, лучше верить себе — и верить в себя. А то ничего не получится, или, еще хуже, получится — но не так, как ожидалось.
Слабость чужой воли ощущалась, как приглашение, и я едва удержался от того, чтобы не усмехнуться, обнажив зубы.
Зубы у меня были что надо — с человеческими не спутать.
Ведьма начертила в воздухе тайный знак — правильный, к ее счастью, пусть рука и дрожала. Я шагнул ближе.
Мой названный братец, Принц Жимолость, владыка летнего полдня, любил говорить, что у каждого из нас есть свое искушение, своя уязвимость. У него это был мед, живое золото, рожденное в сотах.
У нашего старшего брата — Короля Падуба, Зеленого Рыцаря — страсть была к доброму пряному элю, созревающему в самые темные дни зимы, и к алой крови на алтаре.
Меня же манило тепло. А знак, правильный знак, способный подозвать меня ближе, обещал мне его — теплый очаг, и смех, и добрые объятия друга. И что тьма расступится предо мною, и Безвременье станет вдруг дорогой, в конце которой горит для меня огонь в чьем-то фонаре на перекрестке, и значит — есть еще надежда.
Это была ложь, конечно, и та, что создала эти знаки, заплела нужные слова в заклинание, та, что придумала полынный дым и нашла нужный час, когда граница тоньше всего, — о, она знала, что лжет, и лгала с наслаждением!
Я не убил ее, но забрал ее душу в свиту, сделал псицей, бегущей за моим конем по темному небу, и так будет во веки веков, пока не закончится мир — или пока я не получу свое прощение и не уступлю свое место новому Королю.
Правда, поди найди дурака такого, чтобы согласился.
— Так что, — сказал я, улыбаясь, как влюбленный юноша. — Тебе что-то нужно? Может, показать, где зарыто разбойничье золото? — я на шаг приблизился к ней — так близко, что слышал, как маленькая ведьма раздраженно пыхтит. — Или открыть тебе тайну, как быть желанной каждым, кого ты встретишь? Или… — я потянулся к фибуле, скрепляющей ворот моей накидки, совсем легкой для утра, когда выпал первый снег. — Или подарить тебе поцелуй и жаркие объятия на алтарном камне?
Она отшатнулась и выронила нож. Я поднял его, для этого пришлось приблизиться к девчонке вплотную. Тлеющий пучок трав еле слышно хрустнул под моим сапогом, я вдавил его в снег без жалости и заставил ветер развеять горчащий дым.
Ветер послушался меня.
Ведьма замерла.
Дыхание у нее было теплое, чуть хриплое, как у больного, а от кожи и волос пахло полынным дымом, молоком и смертью.
Еле-еле, почти незаметно, за травяной горечью не различить, если не приблизиться. Зерно смерти раскрылось и уже пустило корни в эту жизнь, уже вросло в нее, но пока не дало пока всходов. Я знал этот запах: так пахнет в домах, где есть больной старик или ребенок, который уже обречен. Врата смерти едва приоткрылись, но холод ее уже коснулся человеческого тепла — и стал болезнью или бедой. Не мгновенной гибелью, а медленным умиранием.
У девицы, что стояла передо мной так близко, что почти упиралась носом мне в плечо, было в запасе несколько лет жизни – или несколько месяцев, как повезет, и она знала об этом, потому и пришла сюда в этот день и в этот час.
Я взвесил нож в руке и протянул хозяйке рукоятью вперед.
— Держи, — сказал я. — И рассказывай, зачем звала. Кто бы ни научил тебя правильно звать, он должен был сказать тебе, что времени будет немного, так что поторопись, маленькая ведьма. Взойдет солнце — и я уйду.