Гончая — страница 2 из 6

И я сел на каменный выступ, стряхнув с него снег.

Рассыпчатый, колкий, обжегший ладонь холодом.

Мир светлел, пусть и медленно, и я видел, что плащ на моей ведьме синий, тяжелый, подбитый дорогим собольим мехом.

***

Ее звали Адельхейд, она была ублюдком старого барона – ублюдком признанным, старик Рейнхард ее даже в свиту своей третьей жены ввел. Отсюда и плащ, и тонкие кольца на бледных пальцах, и ровная белизна кожи, и характер этот — с гонором, как у батюшки, который ничьей власти на этих землях признавать не хотел, пока не находила сила на силу.

Я уважал барона и уважал его власть, пусть даже знал, что он жаден был и до грабежей, и до порчи девок, по согласию или нет. На гербе у него была червленая лисица, бегущая по серебряному полю, а в стенах замка висело не счесть охотничьих трофеев — и лисы, и олени, и кабаны, и волки, и барсуки находили свою смерть от руки барона.

Трофеи другого рода он напоказ не выставлял, но я их видел. И драгоценные золотые блюда, привезенные с юга. И чаши из кости чудовищ, инкрустированные серебром. И книги, которые старик Рейнхард берег пуще своих дочерей, пусть и не мог их прочитать — они были написаны на языке пустынных кочевников или древних философов с южного побережья. Он знал цену золоту, верности и знанию, знал — и умел этим выгодно распорядиться.

Я не удивился тому, что Адельхейд есть. Я не удивился даже ее имени — баронские ублюдки, признанные им, были на полступни благородны. Я удивился тому, что она пришла и тому, о чем она просила здесь, на границе ночи и утренних сумерек, в кругу серых камней, которые были старше рода ее отца, старше меня, старше рощи за нашими спинами.

— Я умру, — сказала дева Адельхейд.

Рука ее сжала ворот плаща.

— Все вы умрете, красавица, — ответил я беспечно.

Ветер, послушный ветер, не отлетал далеко. Я слышал в нем отзвук колокольного звона за лесом, и шорох, с которым метла скребет прутьями о камни и доски во дворе замка, и хлопанье дверей, и лошадиное ржание, и поскуливание щенков, народившихся в овине.

— Я умру раньше, чем мои сестры и мачеха, — она отвела взгляд, хотя до того смело смотрела мне в лицо. — Хотя моя новая мачеха младше меня.

Я вздохнул и взял ее за руку.

— Я мог бы снять проклятие, дева Адельхейд, — сказал я, водя пальцем по ее ладони. Девица вздрогнула и попыталась отдернуть руку, но я не позволил. — Но тебя не прокляли. Это не магия, не злая людская или нелюдская воля, — порез под моими пальцами затягивался тонкой-тонкой кожицей. — И не болезнь, подверженная лечению. Это судьба, Адельхейд, горькая, не спорю, но это путь, который тебе предначертан.

Она вхлипнула, но руки не отдернула, как доверчивый ребенок, испуганный тьмой за окнами.

— Но я родилась здоровой, — прошептала Адельхейд. — В хороший, сытый год!

Я вздохнул.

— Ни год, ни здоровье тут ни при чем, — сказал я, глядя на нее снизу вверх, потому что когда я сидел на камне, дева Адельхейд была выше меня на две головы.

— Но это так несправедливо! — воскликнула она и отдернула руку.

Из напуганного ребенка она стала вдруг капризной девицей, дочерью барона Рейнеке, такой же гордячкой, как он сам.

Правда, к своим почтенным годам старый лис к несправедливости мира привык и даже приумножил ее в меру своих скромных сил.

Будь я не тем, кто я есть, не умей я смотреть глубже, чем просто один из сидов, пожалуй, решил бы, что за грехи отца мир взял с его дочери — и обрек деву Адельхейд на гибель: не успеет толком расцвести, как завянет. И не будет ни мужа, ни детей в колыбели, ни своего дома — подальше от баронского замка, в тенистой лесной глуши.

Об этом она жалела и этого жаждала.

Но Безвременье шептало, что те, кто прял эту жизнь, узор уже заложили.

— Мир вообще несправедлив, Адельхейд.

— Я знаю, — голос ее вдруг стал спокойным. — Потому и пришла к тебе, повелитель осенней бури. Я слышала, — она сглотнула и откашлялась — видимо, от волнения во рту пересохло. — Я слышала, что ты умеешь договариваться и со временем, и с Великим Жнецом, и даже нити судьбы можешь переплести так, что лягут они по-новому!

У нее был хороший осведомитель. Хороший, но не лучший.

— Могу, — сказал я. — Но захочу ли?

В светлеющем мире на лице девы было видно изумление.

Часто ли отказывали ей, дочери того, кто мог удовольствия ради захватить соседнюю деревню, потому что его свите не терпелось размяться, а до нового похода ждать было долго?

— Я не нуждаюсь ни в золоте, ни во власти, дева Адельхейд, — сказал я и поднялся с камня. — Ни в землях, ни в крови на алтаре. Ни в богатых тканях, ни в дорогих и редких травах. Ни в поцелуе, ни в ночи любви с прекрасной девой. Тебе не предложить мне цену, достойную этой услуги.

Я чувствовал, как в ней зреет отчаяние.

— Я прошу помощи, — прошептала она еле слышно, но ветер донес до меня звук ее голоса.

И я рад был бы помочь ей — и попросить назвать мне имя того, кто рассказал ей о нужных словах, чтобы призвать меня. Это стоило того, правда.

Но сколь бы ни было даровано мне могущества, всесильным я не был.

Поэтому я сказал:

— Ты заплатишь за нее больше, чем я возьму. Ты представляешь себе ее, эту помощь?

Она помотала головой, полная сомнений и страха. Глаза Адельхейд были распахнуты так широко, словно она увидела свою смерть перед собой — и по-настоящему испугалась.

Единственная вероятность, дарованная ей, ускользала — это правда было страшно. От этого веяло тем, что прятало в себе Безвременье: жгучим холодом Великой Пустоты.

— Узоры судьбы — тонкая работа, — сказал я. — Переплетать их нужно умело, нить к нити меняя направление линий так, чтобы казалось — все так и задумано. Иначе мир не примет новый узор, отторгнет его, срастит неправильно, как сломанную кость, которую слишком слабо стянули повязкой.

— Но стянули же! — сказала упрямая девчонка.

— И оставили человека калекой.

— Но оставили, — она нахмурила брови — совсем как ее отец при первой нашей встрече, когда я поспорил с ним, что он меня не перепьет.

— Если я изменю твою судьбу, но не впишу новый узор в полотно мира, Адельхейд, мне придется забрать тебя с собой. Превратить в гончую или в ловчую птицу. Или сделать одной из теней в моей свите.

— Но я продолжу жить? — спросила она.

— Это сложно назвать жизнью. Ты продолжишь быть. Но станешь кем-то другим.

Чем-то другим — как я сам однажды стал.

Она задумалась, глядя на меня серьезно — вот такого выражения я у старика Рейнхарда никогда не видел! — и приложив палец к сомкнутым губам.

Полным, изогнутым, как лук, чуть побледневшим от холода, но все еще — сочным.

Стало совсем светло, и я видел их цвет — что лепестки дикой розы.

Мать ее была красавицей.

— Я согласна, — сказала она. — Стать гончей в своре или ловчей птицей на твоей руке, владыка первого снега. Если ты ошибешься, помогая мне.

Я рассмеялся.

Это было сказано так самоуверенно, словно это я был должен ей, а не она пыталась со мной договориться о спасении.

— И у тебя может не быть ни любимого мужа, ни колыбели, ни домика в тенистой чаще, — сказал я, приблизившись к ней, чтобы взять за подбородок и заставить посмотреть себе в глаза.

Рассвело достаточно, чтобы я увидел, что глаза у Адельхейд глубоко синие, почти как отраженное в зимнем озере небо.

— Ни семьи, ни славы, ни богатства, — продолжил я. — Потому что нити лягут иначе, чем их задумали, и ни я, ни кто-то еще не в силах направить их туда, куда ты мечтаешь. Только туда, куда ты можешь попасть отсюда. Из этого мига, из этого места.

— А что взамен?

Она смотрела мне в глаза с надеждой и почти без страха передо мной.

— А взамен, дева Адельхейд, ты скажешь мне, кто научил тебя нужным словам, — я наклонился и прошептал это. — И не соврешь. Это будет достойная плата мне. А плату миру за изменения мир возьмет с тебя сам.

Она моргнула и попыталась что-то сказать, но я прижал палец к ее губам, призывая к молчанию.

— Снег выпал и не растаял, — сказал я. — Самайн будут праздновать через три дня, когда луна нальется светом и засияет в полную силу. Тогда я приду к тебе, дева Адельхейд, приду сам, и скажу, был ли мир достаточно податлив, чтобы от тебя перестало разить умиранием. И тогда — и только тогда — ты скажешь мне имя предателя. А если соврешь, — я наклонился еще ниже, так, чтобы мое дыхание коснулось кожи на ее шее. — Если соврешь, то будешь не гончей, а ланью, и я буду гнаться за тобой каждую осень, пока не закончится этот мир.

***

К полнолунию на озерах застыла тонкая пленка льда, деревья сбросили последние листья и воздух стал холодным и звенящим. Врата открылись. Мы получили право бродить меж людьми — и я пользовался им беззастенчиво. Крепкий горьковатый эль и раннее вино, огонь в очаге трактира и огонь костров на площади и в опустевших полях, музыка и танцы, человеческое тепло — все то, по чему я тосковал в чертогах Безвременья, все то, что я хранил глубоко в своей памяти, было позволено.

Я помнил о своем обещании и нашел деву Адельхейд, когда она смотрела со стены замка на огни праздника.

— Здравствуй, красавица, — сказал я — и она, вздрогнув, обернулась.

Она ждала меня, хотя боялась, что я не приду. Сделка не была заключена по всем правилам, я мог обмануть ее, а мог, как мои братья с иной стороны мира — беспечно забыть о человеческом времени и явиться не в эту ночь, а в такую же через десять лет, когда дева Адельхейд уже превратилась в кости, обтянутые истлевшим саваном.

— Здравствуй, — сказала она, — лорд охоты.

Имени моего она не произносила, истинного имени, но она его знала — раз знала правильные слова, чтобы позвать меня.

— Я переплету узор твоей судьбы, — сказал я, подходя ближе. — И дам тебе время. Столько времени, сколько захочешь.

Внизу было многолюдно, а здесь — только мы и ветер. И огромная желтая луна над нами — света ее хватало, чтобы выхватить из мрака очертания холмов, и пустоши, и серебристую ленту реки, рассекающую рощу вокруг дольменов — там, где мы с Адельхейд встретились.