Гончая — страница 3 из 6

Где она посмела позвать меня.

— И я не стану гончей?

— Не станешь, дева Адельхейд. Но сделка есть сделка, а значит — ты будешь мне должна.

И я поправил тугой локон ее волос, выбившийся из-под капюшона плаща.

Адельхейд нахмурилась:

— Я обещала тебе назвать имя…

— Предателя, да, — я улыбнулся. — И я не отступлюсь от этого. Но я хочу кое-что еще.

— Негоже менять условия сделки, когда они уже обговорены, — заметила она.

Совсем как ее отец. Правда, пройдоха Рейнхард любил менять условия и находить отговорки, лазейки и дыры в договоренностях. Адельхейд тоже нашла бы, если бы не боялась меня.

— Я дам тебе чуть больше, чем думал дать раньше, дева Адельхейд, — ответил я. — Не человеческий век, потому что нить твоей судьбы истончается и рвется там, где живущая в тебе болезнь, наконец, расцветает своим гнилым цветом. Она слишком тонка. Но я переплету твою нить со своей — это надежно, но попрошу за это кое-что… незначительное для тебя.

Она испугалась еще больше.

— Уж не хочешь ли ты сказать… владыка осенней луны, — она произнесла этот мой титул, запнувшись. — Что ты сделаешь меня такой же… как ты?

— Нет, — я грустно улыбнулся. — Сделать тебя такой же, как я, не в моей власти. Но в моей власти дать тебе жизнь столь же долгую, что и моя. Она не будет легкой, дева Адельхейд, но у тебя будет весь мир и все время в нем. Это мое предложение — весь мир или сырая земля через три года. Я пойму, если ты решишь оставить все, как есть, — я взял ее за дрожащую холодную руку. — И я сам приду за твоей жизнью. И сделаю гончей, если захочешь.

Она задумалась. Между бровей пролегла глубокая складка, а взгляд стал злым и острым, почти как у отца, когда тот решал, что делать с обидчиком.

Мог бы я не помогать ей?

Да.

Мог.

Такие, как я, редко делают что-то без выгоды для себя.

Но у Адельхейд было то, что я жаждал получить.

То, что человеческие жрецы, пастыри южного бога, называли душой. Тепло. Свет. Надежда.

Свою душу я терял по осколкам и знал, во что превращусь через десятилетия. Стану, как брат мой Жимолость или как кузен мой Терновник. Или как господин Йоля, Король Падуб — безучастным и равнодушным, ищущим развлечения в коварной насмешке над человеческой хрупкостью. Мне было страшно терять свою человечность и я держался за нее, даже когда ее осколки резали мне пальцы.

— Мне будет нужен танец с тобой, — прошептал я на ухо Адельхейд. — И немного больше танца. Я буду приходить к тебе в осеннее полнолуние после первого снега раз в семь лет или реже, когда мне понадобится, и я хочу, чтобы эта ночь принадлежала мне. Не в том смысле, в котором ты подумала, хотя, — я усмехнулся. — Если ты однажды захочешь, то и в этом. Ты станешь мне добрым другом, дева Адельхейд, и будешь рассказывать о том, за что ты любишь и ценишь жизнь, которую я тебе подарю. Пока не закончится этот мир — ты будешь жива. Как тебе такие условия сделки, м?

Она вдруг закашлялась — приступ напугал ее, заставил согнуться. В ее груди, казалось, что-то сломалось и стучало, скрежетало, глухо и страшно. Я не дал Адельхейд упасть, подхватил ее и прижал к себе — и позволил увидеть, как на платке, который она поднесла к губам, проступило темное пятно. Кровь.

Гнусно было бы подталкивать к сделке, но кто говорил, что я не склонен к коварству так же, как мои названные братья и кузены?

— Может статься, у тебя не три года, а год, — сказал я, обнимая притихшую Адельхейд. — Если зима будет холодной, то, что сидит в тебе, обретет силы и расцветет раньше. И я бы дал тебе время подумать, но боюсь не успеть, мое время — отсюда и до зимнего солнцестояния. Решай, Адельхейд, я приду завтра ночью.

И я ушел, оставив ее одну.

И знал, что ночью она увидит себя в могиле, а потом — увидит мир глазами гончей в моей охоте, а утром сделает выбор.

И назовет мне имя своего отца.

И не соврет.

***

Праздник у Короля Падуба длился двенадцать ночей.

Самые темные ночи года принадлежали ему, самая лютая стужа принадлежала ему, искрящийся снег и звездное небо тоже принадлежали ему — Королю в Зеленом и Алом. Он не был жесток, но человеком он тоже не был, а значит — подходил к миру с нечеловеческой меркой.

Есть ли зло в стуже, от которой застывает кровь и остывает тело? Есть ли зло в темноте, есть ли оно в снежном покрове, под которым спит природа — и набирается сил ко времени пробуждения?

Я любил эти ночи, они шли за моим Безвременьем и были так ярки и так чисты, так полны чудес, что я старался забыть, что в серебряном кубке Короля Падуба — теплая кровь, а красные ягоды остролиста так похожи на ее капли, рассыпанные на белом снегу.

Я сидел в его чертоге, под сенью замерзших дубов, в окружении таких же, как мы все — могущественных Королей и Принцев, Принцесс и Властительниц этой стороны мира, я гладил своих гончих, уставших гнаться по небу за призраками оленей и зайцев, за душами и духами, и за людьми — по земле.

Я принес своему старшему брату щедрые дары — шкуры животных, рогатые черепа и добрые вести.

Принц Жимолость, совсем не мерзнущий здесь в своих изумрудных шелках, был разве что чуть бледен. Румянец играл на его щеках, а глаза сияли восторгом.

— Я слышал, — сказал он, садясь рядом со мной — прямо на шкуру волка. — Слышал, что замок старого Рейнеке сгорел.

— Я тоже слышал об этом, — отозвался я. — Что в конце осени старый барон погиб в огне.

— Это так… неожиданно, — принц Жимолость сощурился, как хитрый кот.

Я пожал плечами и погладил за ушами испугавшегося чего-то пса.

Он льнул к ногам, глупый вчерашний щенок, еще не привыкшей к своре.

— Почему неожиданно? — спросил я. — Старый замок, старый лорд, пьяный сон и уголек, выпавший из камина. Материя имеет свойство разрушаться или сгорать, брат мой, владыка летнего полдня. А люди всегда умирают.

Он отпил из своего кубка — я знал, что там было светлое вино, пахнущее медом, — и покачал головой.

— Старику Рейнеке несказанно везло все эти годы, а тут вдруг не повезло, — принц Жимолость усмехнулся. — Все успели, все выжили. Кроме барона.

Пес заскулил.

— Значит, это судьба, — сказал я.

— Значит, судьба, — согласился мой названный брат. — А наша судьба — веселиться, пока горят огни Йоля. Так пойдем веселиться, печальный мой брат, владыка осеннего ветра. Время твоей службы прошло, а время моей еще не настало.

***

Дева Адельхейд не умерла — ее жизнь, переплетенная с моей, продолжилась и не угасла, не завяла, не истлела в могиле ни через три года, ни через пять. А через семь лет я, как и обещал, нашел ее и пришел за платой.

Она, конечно, не осталась у руин отцовского замка — может, поняла все, а, может, ее там уже ничего не держало. Но встретились мы у дольменов, у других, чуть западнее, почти на берегу моря. Снег выпал, закрыв сухую траву. Было слышно, как волны ударяются о скалы, как в небесной вышине свистит ветер, и тучи были низкими, и воздух был холодным и влажным. Полная луна пряталась и мир закрыла густая, туманная тьма.

Дева Адельхейд не изменилась. Почти. Взгляд стал другим, и в руке был уже не нож, а фонарь со свечой. Плащ она носила тоже другой — скромнее, а волосы заплетала в косу и обвивала вокруг головы строгой короной.

— Здравствуй, красавица! — сказал я. — Готова поведать мне о том, чем живешь ты и что радует твое сердце?

Глаза ее были печальны, но той печалью, которой есть, на что опереться.

И Адельхейд рассказала мне о том, что живет она в доме деревенской травницы, помогает роженицам и детям, и засматривается на одного из рыбаков — молодого красавца, а он смотрит на нее и, может быть, к концу зимы они договорятся.

Я слушал ее и улыбался, и чувствовал, как в моем сердце, некогда — простом человеческом сердце, расцветает тепло.

Того, кого она полюбила, поглотит морская пучина, но я не сказал этого. Я не обещал Адельхейд простой жизни — и счастливой не обещал, потому что жизнь человека полна бед и печали настолько же, насколько полна она радости. Мои братья, рожденные теми, кто они есть, того не ведали, а я — помнил. Тот, кто был до меня, кто передал мне корону и власть над безвременьем, говорил мне, что однажды я могу устать — и либо превращусь в стихию, бессердечную и страшную, либо сбегу, оставив силу и власть, откажусь от них, чтобы сохранить себя.

Адельхейд сама не знала, насколько мне была нужна наша с ней сделка.

И на берегу моря, в световом круге, очерченном ее фонарем, посреди густой тьмы, пахнущей солью и грядущей зимой, она говорила мне о младенцах, новорожденных котятах, о радости матерей, о том, как пахнет тесто для пирога, как правильно высушивать ягоды для отваров, как счастливы люди, когда в сетях достаточно рыбы, как свеж воздух после весенней грозы — а я впитывал это жадно, с большей жаждой, чем путник пьет родниковую воду в летний зной.

Я следил за ней и видел ее счастье, ее слезы, ее жизнь — и приходил к ней во сне, утешением или кошмарами. Это было жестоко и, пожалуй, даже ее отец поразился бы моему коварству, но Адельхейд была нужна мне, она была моим окном в человеческий мир — в мир, которого я, казалось, был лишен навсегда.

Я следовал за ней: из деревни у моря — в глубину острова, в город из серого холодного камня, где она перестала быть девой, когда вышла за купца — он был похож на ее отца, если бы в том было чуть меньше жестокости ко всему живому, такой же хитрец и пройдоха.

Каждое полнолуние после первого снега Адельхейд приходила к дольменам или на перекресток посреди пустоши. Каждый раз у нее находилось, что мне рассказать: про радость быть мужней женой, про ожидание первенца, про то, как богатство делает жизнь не счастливее, но проще, про нежность шелков и приятную тяжесть бархата, про дорогие специи, про музыкантов и про то, как она слушала рассказы мужа о странах у южного моря, где белый мрамор согрет жарким солнцем, а виноградные лозы оплетают высокие стены.

Мне хватало ее радости на семь лет — и даже чуть больше.