Потому что мне тоже снились сны.
Я видел жизнь Адельхейд — видел, как рождались ее дети, как множилось богатство ее мужа, как сама она взрослела и обретала хитрую лисью стать. Иногда я был Адельхейд: сердце мое исполнилось печали, когда ее первенец умер, упав с лошади, и когда им с мужем пришлось бежать из города, бросив все, что было нажито, потому что граф, правящий серым городом людей, позавидовал купцу и возжелал его жену, слишком красивую для своих лет.
Так у меня появился еще один пес — трусливый и бестолковый, а Адельхейд поняла, что мир вокруг меняется, а она — нет.
***
Черная смерть пришла в этот мир с юга, на кораблях торговцев. Пришла — и поселилась надолго. Я не помнил такой жатвы, да что я — весь мир такого не помнил. Безвременье волновалось, там, в его глубине, двигалось что-то огромное, неведомое, страшное, как небесная бездна.
Принц Жимолость в то лето спрятался в глубине леса, у Ольхового Короля, а Король Падуб в ту зиму молчал и у костров его не было ни веселья, ни привычной нам жестокой радости.
Черная смерть не могла бы убить кого-то из нас, но она нас коснулась — мазнула крысиным хвостом, вороньим крылом ударила, забилась в ноздри дымом от костров, на которых сжигали умерших и безнадежно больных.
Их было много — так много, что я вдруг подумал: а что, если мир устал от людей? Устал от зловония их городов, от иссушающего поля земледелия, от склок и мелких войн, от сожженных лесов и затравленных лис? Что, если мир заворочался, как великан, на плечах и спине которого выросли человеческие деревни в старой легенде, заворочался, проснулся — и стряхнул со своей спины незваных поселенцев? Или новый бог, рожденный на востоке пять веков назад, милосердный Иса, все же прогневался и рассказал своему небесному отцу о том, что народ его не спасти — и отец его наслал на людей крыс и ворон, как некогда, говорят, насылал и потоп, и саранчу, и прочие казни?
Костры горели везде — весь год — и то были не радостные костры праздников, а очищающий и скорбный огонь.
Муж Адельхейд, один из тех, кому принадлежали корабли, везущие с юга смерть, умер в первый же чумной год. Сыновья ее продержались чуть дольше. Жены ее сыновей спрятались в монастырских стенах, забрав с собой внуков Адельхейд, и там, под защитой святых сестер, за горьким полынным дымом, за ароматами масел, за шепотом молитв они отсиделись и смогли выжить, пусть и не все, но в дом свой в городе уже не вернулись.
Город сгорел, дом сгорел вместе с ним, когда Черные братья выжигали заразу и крыс.
Адельхейд снова вышла из огня невредимой — и след ее потерялся для всех, кроме меня.
Ей было тогда восемьдесят пять по человеческим меркам.
И в тот год мы впервые не встретились у дольменов — Адельхейд не могла бы дать мне ничего, кроме собственной скорби.
***
Королева Глориана взошла на трон через тринадцать лет после того, как отгорели костры Черной смерти.
Была она некрасива — бледная, как поганые грибы, растущие в чаще леса, с волосами цвета ржавчины и лицом вытянутым, что лошадиная морда. Она была умна — достаточно, чтобы водить за нос своих советников и стравливать их друг с другом, пока при дворе не осталось никого, кто хотел бы видеть в ней, выжившей младшей дочери Кровавого Генри, куклу, которая слушается, когда ее дергают за ниточки умелые руки кукловода.
Мой брат, принц Жимолость, благоволил Глориане. То ли ему нравилось то, как при ней разрослись сады в Лондре, столице наших островов, и в садах тех нашлось место для его отдохновения. То ли ему нравилась музыка и танцы, живопись и комедии — а при Глориане малые искусства расцвели не хуже садов. То ли она принесла ему щедрую жертву: я видел при дворе брата маленького человеческого мальчика, волосы у него были ржавые, а кожа бледная, как кость.
Я слышал, что она благоволила и другим искусствам — алхимии, математике, философии, изучению свойств растений и камней, лекарскому ремеслу и много, много чему еще, и страна при ней процветала.
Богатый двор Лондры при Глориане был полон — и не только людей можно было встретить в стенах дворца. Брат мой, герцог Гиацинт заглядывал сюда в мае, а леди Наперстянка, говорят, лично давала советы королевскому лекарю. Даже Король Падуб хвалил зимние праздники при дворе Глорианы, и пряное вино, что согревало не хуже крови, и музыку, и танцы, и отблеск огней в зеркалах и хрустальных подвесках.
И была при дворе Глорианы некая Адель Хидден, красавица, каких поискать.
Так мы и встретились снова — не осенью, но зимой, спустя долгие годы, когда я не требовал уплаты долга, потому что сам не знал, получу ли я что-то, кроме мнимой радости, горькой, как полынный дух. Но мы встретились — почти случайно, потому что я и не думал снисходить до людского мира иначе, чем воем ветра в конце осени, от которого ноют старые раны, что души, что тела. Мы встретились, потому что брат мой, Король Падуб, поспорил, что вино и музыка смогут развеять мои печали не хуже, чем зов охотничьего рога в былые времена, и я согласился — из отчаяния больше, чем от азарта.
Движения танцев были непривычно строги — еще один признак того, что мир изменялся, платья дам — тяжелы от вышивки, пахло вином, огнем и можжевельником, венки из которого висели над залом. Лица наши скрывали маски, но я узнал Адельхейд по глазам — а она узнала меня и не испугалась.
— Здравствуй, красавица, — сказал я, удерживая в танце ее руку, чтобы Адельхейд не сбежала. — Расскажешь мне, что радует твое сердце?
Она ответила не сразу: танец развел нас прежде, чем нашлись какие-то слова. Но мы встретились через три такта, через девять ударов сердца Адельхейд, и когда мы встретились, она начала свой рассказ.
О том, как радостна весна после долгой зимы — и о том, как мир пробуждается, когда приходит срок, и как сердце, в котором, казалось, осталось лишь заснеженное пепелище, снова откликается на свет солнца и щебет птиц. О том, как радостно быть живой и жить, радуясь каждому дню. И о том, как…
— А не врешь ли ты мне, Адельхейд? — спросил я, наклонившись к ее уху. — Или как тебя лучше? Адель Хидден?
Она вздрогнула, как девица от непристойного предложения, и я почувствовал: что-то изменилось. Сквозь туман ее чувств проступила скорбь — и сменилась странной, опасной радостью ликования — от власти, от собственной силы, от бессмертия.
Адельхейд не врала мне — она чувствовала себя живой и радовалась жизни, но истинную радость доставляло ей совсем иное.
— Ты любишь власть, — понял я.
— Власть — лучше золота, — согласилась она, уводя меня в сторону от фигуры танца, от музыки, от радостной толпу — в темный коридор дворца. — Золото упрощает жизнь, но поощряет лень — что тела, что духа. Власть же над другими делает жизнь острее, как перец, добавленный в блюдо. Используй ее с умом, умеренно и по вкусу — и она не надоест, но и придаст уму гибкости, а душе — радости.
— Так ли это, Адельхейд? — спросил я, почти выдохнул ей в губы, когда она оплела руками мою шею и заставила наклониться.
— Проверим через семь лет, господин поздней осени, — ответила она.
Поцелуй в масках был бы неловким, так что маски пришлось снять, а потом пришлось снять все остальное — бесконечное число заколок, булавок и подвязок, лент и шнурков спустя я узнал, что Адельхейд горяча, как огонь, которым она пахла.
***
Той весной Адель Хидден вышла замуж в первый раз, Адельхейд — во второй, и это тоже был счастливый брак. Мужу ее, королевскому врачевателю, покровительствовала леди Наперстянка, а значит — он был чуть большим, чем просто человеческим врачом и к своим пятидесяти сохранил молодую стать и крепкое здоровье. Знал ли он, кого брал в жены? Или Адель Хидден была для него просто придворной красавицей, умной и хитрой леди, достойной партией для того, кто был ближе для Королевы людей ближе всех из ныне живущих?
Думаю, он выиграл в любом случае.
Весна сменилась летом, а лето — осенью. В день, когда первый снег упал на землю и не растаял, я снова вывел гончих на охоту — за душами проклятых, за потерянными во тьме, за теми, кто посмел обидеть моих братьев или меня. За теми, кто нарушил законы мира и был проклят отныне и до конца времен. Гончие были полны нетерпения и ярости, а мир оказался не так чист, как раньше.
Безвременье молчало. То, что ворочалось в его глубине, снова замерло и заснуло.
Но от того, что я знал — оно было! — мне стало страшно, как человеку.
То ли связь с Адельхейд и правда собирала осколки моей души в нечто единое.
То ли мир менялся так стремительно, словно кто-то спустил тетиву — и стрела полетела в цель. И страшно было не успеть за этой стрелой.
А я видел, как стремителен бег времени.
Каждый раз, когда мы встречались с Адельхейд — уже не у дольменов, а в богатых гостиных ее поместий, или на приемах ее мужа, или в темноте ее спальни, когда муж ее умер — я видел ее другой. Ее волосы то были покрыты белой пудрой, которая делала их седыми, то прятались под ужасающе смешным париком. Каждое ее платье было не похоже на предыдущее, и даже движения ее раз от раза менялись неотвратимо.
Адельхейд рассказывала мне о своих радостях и о печалях тоже, потому что печали шли за радостями неотвратимо, как мои гончие по следу. Она любила власть и то, что дается властью — право быть собой. Муж подарил ей поместье, лошадей и библиотеку. В этот раз у нее не было детей — и слава милосердному Исе, больше она детей не хотела. Где-то по миру ходили потомки ее внуков, и Адельхейд это тоже радовало, хотя она и не стремилась искать никого из них.
Потом ее стали радовать лошади и погоня за зайцем по полю, ружья и туман.
Потом — цветы и травы, сырая земля и корни деревьев в саду, темная сила плодородия, цикл жизни растений, лекарства и яды.
Потом — дождливые вечера в библиотеке и переписка с самыми умными людьми ее времени. Она выпытывала из них знания, она была жадной до знаний, наверное, получила эту жажду от мужа, который к тому времени уже тридцать лет как был в могиле. Адель-уже-не-Хидден притворялась скучающей вдовой и не показывалась из поместья.