Гончая — страница 5 из 6

Она скрывалась, понимая, что мир меняется — а она нет. Скрывалась и примеряла на себя новые лица, потому что в лицедействе — о, в лицедействе она поднаторела, пока была при дворе Глорианы.

Так однажды родилась Аделина Рейнхард.

Наступил новый век — век железа и дыма, век прогресса и скорости, и Аделина Рейнхард вошла в него, полная сил и знаний.

А я — нет.

Человеческая жажда знаний и человеческая жажда жизни и власти превратили мир в неуютное для нас место. Брат мой Жимолость все еще жил во дворцовом саду и сетовал на дурной воздух над Лондрой, портящий цвет лице. Король Падуб стал вдруг добродушным стариком, пристрастившимся к зимнему элю. Ольховый король заснул в глубине леса, а леди Наперстянка поселилась в покосившемся домике где-то рядом и выглядела, как старуха, а не как сияющая красавица, которую я помнил.

Кем стал я? Не знаю. Я был ветром над пустошами и тоской по чему-то, что ускользало, тянущей болью о прошлом. Там, где я прятался, верили в Осеннюю Стаю, несущуюся в облаках, когда выпадает первый снег и год поворачивает к зиме. Я был проводником духов, навещающих родных, и я все еще был тем, кто карал предателей и воров, ночных грабителей, в общем, тех, кто совершал дурные поступки перед людьми и перед миром.

Я превращал их в зайцев и оленей и моя стая гнала их каждую ночь поздней осени, пока Безвременье не забирало добычу себе. Я был один — лишь конь, быстрый, как ветер, темный, как ночная гроза, да верная свора псов сопровождали меня теперь.

И в мире не было ничего тоскливее знать, что раньше было иначе.

Адельхейд, Аделина Рейнхард, наверное, видела в это время странные сны — в них она была одной из моих гончих, самой красивой из них, самой статной и самой любимой.

Я тоже видел ее во сне, когда отдыхал в чертоге рядом с Безвременьем: молодую женщину с острым взглядом, везучую, как сам Дьявол, в которого верили сейчас сильнее, чем в нас, хитрую, как сотня лисиц. Железные дороги, рассекшие эту землю, и железные машины, бегущие по ним, ведомые силой огня и пара, интересовали ее больше, чем лошади, сад и библиотека, ведь железо стало новым золотом, а скорость — властью. Аделина Рейнхард желала этим владеть — и владела.

Но мы встретились снова — и она рассказала мне о том, как прекрасен прогресс.

Глаза ее горели азартом, какого я пока не видел, почти как у гончей — самой красивой, самой быстрой в стае, самой любимой, которой она не стала и не станет уже никогда.

Адельхейд исполняла свою клятву, не отступаясь, и мне не за что было бы винить ее и не за что зацепиться, чтобы стребовать с нее неустойку.

Деньги, которые принесла ей железная дорога, она вложила в исследование ядов, из которого могут родиться новые лекарства. Ее рассказ был полон незнакомых мне слов, и я чувствовал, как эти слова разделили нас.

Куда сильнее, чем нас разделили время и перемена эпох.

— Так что же наполняет твое сердце радостью, красавица? — спросил я, потому что в ее словах не было ответа.

Только восторг и азарт. И ложь, горькая, как ядовитый сок, который она добавляла в вино, пытаясь понять, сколь прочен предел нашей связи — и ее мнимое бессмертие.

Аделина Рейнхард осеклась, словно получила пощечину, и ее улыбка вдруг увяла, как цветок, ужаленный заморозком.

Глаза Аделины Рейнхард стали печальны — в них зрело что-то, незнакомое прежде ни ей, ни мне.

— Любовь, золото, власть, прогресс, — перечислил я, качая головой. — Любовь умирает. Золото меркнет. Власть открывает двери, но иссушает сердце. А прогресс… — я задумчиво посмотрел на окно — за ним была глухая осенняя ночь, но где-то там, вдалеке по железной дороге через пустошь неслась железная машина, полная огня. — Люди стремятся вперед из благих побуждений, но лишь изобретают новые способы уничтожения друг друга. Прошли времена, когда все решал добрый меч, наступает пора огня и железа. И время мое уходит, а значит, твое тоже завершится, — я встал — старинное кресло, знавшее еще времена Глорианы, жалобно скрипнуло. — И сделке нашей конец.

Аделина Рейнхард тоже встала, прямая и все еще юная. И бледная — словно все краски жизни и радости я стер, сказав ей то, что сказал.

— А как же, — спросила она сухим шепотом. — А как же слова про конец мира, лорд мой, господин поздних гроз и первого снега? Как же легенда, что Охота длится до тех пор, пока не закончится и не исчезнет само время?

Я вздохнул и закрыл глаза, позволяя миру, тому, что лежал за пределами этой комнаты в старом, очень старом доме посреди пустошей, звучать сквозь меня.

Поезд спешил сквозь мрак и ветер на север, блестело железо под полной луной.

Спали псы у деревенских домов. Стоял на пороге и смотрел во тьму человек, который хотел бы стать мной — ветер пронзил его сердце однажды и поселил в нем тоску по ускользающему колдовству осенней бури.

В городском порту к югу отсюда переругивались рабочие. Их тоска была совсем иной.

Кто-то плакал в переулке навзрыд.

Туман поднимался от большой реки, и в этом тумане гулко звучал цокот копыт и шорох колес — мир знал, что скоро лошадей заменят самоходные повозки, а в небе, кроме птиц, поселится что-то еще.

В глубине Безвременья дремало что-то большое и злое, и сон его был неглубок и тревожен. Значит, впереди еще одна Черная смерть — или нечто, сравнимое с ней по жестокости.

Корни деревьев цеплялись за почву, замирала жизнь в озерах, снег падал где-то на западе и закрывал собой серый камень дольменов и пожухлую траву. Так же, как в ночь, когда мы встретились впервые.

— А ты думала, конец мира и времени — это упавшие с неба звезды и луна, которую сожрет великий волк? — спросил я, не открывая глаз. — Нет, Адельхейд. Наше время заканчивается там, где закончимся мы. И дальше все продолжится — просто без нас. Без нас — и иначе, чем мы привыкли. И, может быть, иногда действительно лучше быть смертным, потому что там, в этом новом времени, ты не найдешь себе места. Она посмотрела на меня — и я понял, что было в ее взгляде. Печаль. Та же, что ела мое сердце с той поры, когда мир изменился слишком сильно, чтобы все еще быть моим. Та же, что появилась, когда душа моя, разбитая на осколки, собралась заново — чуть другой, но все еще моей.

Слишком человеческой.

Чтобы вернуть себе себя мне нужно было только одно слово. Правильное слово, сказанное в правильный момент.

— Ты что, правда хотела жить вечно, Адельхейд?

— Нет, — она покачала головой. — Я хотела не умереть юной. Но ты дал мне больше, чем я способна была прожить.

— Я не обещал, что жизнь твоя будет счастливой, и легкой жизни тоже не обещал.

— И вечной не обещал, — кивнула она, став удивительно серьезной — и очень усталой. — Я видела больше, чем смертная женщина должна была увидеть, и больше, чем смертное сердце способно вместить в себя боли, было на моем пути. Золото правда меркнет, когда не способно спасти твоего ребенка. А власть — это бремя не для всех. Да и власть, как ты видишь, не вечна, — горькая усмешка легла на ее губы. — Я готова стать твоей гончей, лорд ноябрьской ночи, потому что в этом мире ничего не держит меня.

Так вот, о чем она тосковала!

— Я убил твоего отца, — напомнил я.

Потому что ждал от нее чего угодно, кроме этого.

— Мой отец убил мужа моей матери, — Адельхейд пожала плечами. — И свел мою мать в могилу. В те времена, мой господин, были другие нравы, а кровь за кровь не мне с тебя спрашивать и не сейчас. И не за барона Рейнхарда, не способного удержать ни меч в ножнах, ни язык за зубами. Нет, господин мой, прекрасный владыка первого снега, я знаю, кем был мой отец — и я не виню тебя.

Она замолчала. И замерла, напряженная, как тетива.

Я тоже замолчал.

Я думал о стае, в которой псов становилось меньше. И о том, что через месяц не будет праздника в чертоге старшего моего брата, короля Падуба. И о том, как пахло дымом от костров без малого четыре века назад — и как ворочалось в Безвременье нечто, и как было от этого страшно.

А будет — страшнее.

— В моей стае нет места новой псице, — сказал я.

Адельхейд испуганно моргнула.

— Потому что у меня скоро не будет ни стаи, ни охоты, и самого меня тоже не будет. Не будет ни моих братьев, ни мира, в котором мы жили. И я, дева Адельхейд, тоже не хочу умирать — вот так. Бремя власти, — напомнил я. — Его выдерживают не все, а моя власть заканчивается, потому что в узор судьбы вплетена новая нить. Не моя.

Моя — истончалась, и не было рядом того, кто смог бы ее переплести иначе, как сделал когда-то давно.

Никого — кроме меня.

И кроме Адельхейд, судьба которой сплелась с моей, как кусты роз над могилами влюбленных.

— Останешься ли ты мне добрым другом, Адельхейд, и разделишь ли со мной остаток времени в смертной жизни?

Она посмотрела на меня недоверчиво, совсем как тогда, среди дольменов.

— Но разве…

— Все возможно, — ответил я на ее вопрос, повисший в воздухе, как горький полынный дым. — Если мир готов к этому или если воля твоя сильнее мира. Я не пытаюсь выиграть у судьбы, Адельхейд. Я пытаюсь сложить красивый узор. Пока еще могу это сделать.

Она посмотрела на меня, а потом на темное окно — свечи почти догорели, и мы стояли здесь, в полумраке, отделенный от холодной осенней ночи двумя тонкими стеклами — немыслимая роскошь четыре века назад!

Безвременье заворчало, чувствуя, как я ускользаю от него, и ветер ударил в стекла так, что те задребезжали.

— Да, — сказала Адельхейд. — Я останусь тебе добрым другом. И тебе, и твоей стае. Но смертную жизнь ты пройдешь сам, господин открытых дверей.

— Вот как? — удивленно переспросил я.

— Это месть за сны, — ответила она. — Ты же не думал, что я не пойму, почему мне снится охота?

— Достойный ответ, — усмехнулся я.

И назвал ей свое имя. То, старое имя, которым меня звали когда-то давно. То, которое могло бы вернуть меня самому себе, если подкрепить его правильным обещанием. То, которое знал ее отец — и не назвал ей, хотя и раскрыл много других моих тайн. Потому что за это имя я убил бы и старого барона, и его жену, и всех его детей, а тех, до кого не дотянулся, проклял бы до конца времен.