– По какому праву? – прохрипел худой, изможденный, будто пустынник, старец де Моле. – Ты ответишь за это, Ногарэ!
«Как бы не так!» – подумал хранитель печати.
А вслух сказал:
– Я исполняю королевскую волю. Ты осмеливаешься указывать его величеству, что делать, а что нет?
Вместо ответа де Моле только яростно засопел.
– Сейчас я зачту вам королевский приказ, – продолжал Гийом. Вынул из-за пазухи свиток, поднял его над головой, давая всем рассмотреть королевскую печать. Развернул и торжественно провозгласил: – «Событие печальное, достойное осуждения и презрения, подумать о котором даже страшно, попытка же понять его вызывает ужас, явление подлое и требующее всяческого осуждения, акт отвратительный; подлость ужасная, действительно бесчеловечная, хуже – за пределами человеческого, стала известна нам, благодаря сообщениям достойных доверия людей, вызвала у нас глубокое удивление, заставила нас дрожать от неподдельного ужаса…»[53]
Слова канцлера падали в гробовой тишине, отражались эхом под потолком. И все ниже опускались головы рыцарей Храма. Озвученные обвинения не давали надежды на снисхождение суда – хоть светского, хоть церковного.
– «…Стало известно нам, что бедные рыцари Иисуса из Храма Соломона позабыли Господа, отвергли Веру, впали в ересь и предавались множеству вольных и невольных грехов… Отрекались от Иисуса Христа, вступая в Орден, и плевали на святой крест при посвящении, и мочились на него во время богомерзких собраний. Искажали мессу подобно грязным язычникам и не освящали Святых Даров, причащаясь. Поклонялись идолу, приносили ему в жертву христианских младенцев, почитали его как земное воплощение Бога Отца и Спасителя. Предавались содомскому греху, совокупляясь друг с другом, устраивали оргии, невзирая на Посты…»[54]
– Ложь! – не выдержал де Моле. Наклонился вперед, словно желая зубами дотянуться до ненавистного ему придворного. Двое лучников схватили Великого магистра за плечи, вернули в строй. – Ложь! Жалкая и безыскусная! Никто не поверит этому!
Ногарэ поднял глаза от свитка. Его улыбка соперничала с волчьим оскалом.
– Ложь, ты говоришь? Никто не поверит? А как насчет того, что весь Париж бурлит слухами, что храмовники поклоняются коту, который является к ним на собраниях? Конечно, прежде они доводят себя до исступления всякими дурманящими снадобьями, привезенными с Востока… А в каждой провинции Ордена Храма установлен каменный трехголовый и трехликий идол с ожерельем из черепов… Если молиться ему особенно усердно, приносить кровавые жертвы и целовать задницу, то он превращает любой металл в золото. Спроси любого лавочника – он расскажет тебе, откуда в Ордене Храма такие богатства. Расскажет красочно, как будто сам мазал губы идола кровью украденного младенца.
Де Моле боролся с лучниками, которые удерживали его за одежду. Ворот рубахи передавил магистру горло. Он хрипел и беззвучно шептал искореженными губами: «Ложь… Ложь… Ложь…»
– Вы предали всех христиан! А они так верили вам, так надеялись, что Орден Храма защитит их! Но бедные рыцари Храма Соломона предпочли служение золотому тельцу. Вам была нужна только власть, а золото – вот что дает величайшую власть в мире! И ты, Жак де Моле, – Ногарэ наклонился, заглянув в безумные глаза Великого магистра, – ты сам признаешься во всем! Ты и твои люди подпишут все признания, которые тебе покажут. Рано или поздно… И чем раньше ты это сделаешь, тем скорее отыщешь смерть быструю и безболезненную.
Хранитель печати выпрямился и отвернулся. Глава Ордена больше не интересовал его. Пока не интересовал.
Ален де Парейль подошел, проговорил негромко:
– Всего в замке было шестьдесят два рыцаря и сержанта. Восемь из них покончили жизнь самоубийством. Остальные здесь. Прислугу не считали.
– Надеть им на шеи веревки и провести по городу – пусть добрые парижане видят, что идолопоклонники попали наконец-то в руки правосудия. Да! Сообщите Святой Инквизиции – пускай дознатчики готовятся. Где де Виллье?
Капитан лучников развел руками:
– Сейчас прикажу найти.
Ногарэ терпеливо ждал, пока храмовников поднимали на ноги, пинками выстраивали в длинную цепочку, выводили во двор, а потом и на улицы. Прецептора так и не нашли. Сбежал во всеобщей кутерьме? Скорее всего. Де Виллье всегда был хитрецом, скользким, как угорь, – без рукавиц в руках не удержишь. Выскользнул и на этот раз. Пускай… Сейчас он подобен гадюке с вырванными зубами, ехидне, лишенной жала, скорпиону, истратившему весь яд до капли.
Над Парижем занимался серый, мрачный и тоскливый рассвет.
Зазвенели, призывая прихожан к заутрене, колокола главных церквей столицы: собора Парижской Богоматери и королевской церкви Сент-Шапель, основанной еще Людовиком Святым, монастырей Сен-Мартен, Сен-Мерри и Сен-Жермен л’Оксерруа. Отдаленным, едва слышным перезвоном отозвались колокольни Монмартра и Куртиля.
Гийом де Ногарэ истово перекрестился.
Дело сделано!
Желтень 6815 года от Сотворения мираТверское княжество, Русь
По первой пороше Никита возвращался домой. Осталась позади Москва и долгий, трудный разговор с князем Иваном Даниловичем. Нелегко отказывать человеку, чьим трудам и заботам сочувствуешь. Но парень не мог бросить учителя. Как отплатить неблагодарностью за все то добро, что принес ему Горазд? Уйти можно лишь тогда, когда разрешит наставник.
Знакомый пригорок, заросший березняком, Никита увидел издалека. Деревья стояли, словно выкованные из серебра: белые стволы и ветви, белый снег, налипший на остатки листвы. Парень втянул ноздрями морозный воздух и ускорил шаг. Хотелось припустить вприпрыжку, но зачем? Будет вечер, тепло от натопленной каменки, душистый отвар с брусничными листьями и неспешный разговор, когда он поведает Горазду обо всем, что увидел, расскажет о людях, с которыми познакомился, передаст поклон от Олексы Ратшича.
Парень заподозрил неладное, приблизившись к месту, где давеча разводили костер тверичи, приезжавшие с боярином Акинфом.
Слишком тихо.
Уже давно должен был почуять его Кудлай, поприветствовать радостным лаем. Мычанием ответила бы Пеструха. А там и Горазд выбрался бы поглядеть – кого там дорога вынесла к очагу?
Никита невольно замедлил шаг, приглядываясь к запорошенным крышам землянки и хлева. Что-то случилось?
И тут он увидел Горазда.
Учитель стоял у столба. У того самого столба, где Никита ежедневно отрабатывал равновесие. Стоял неподвижно, и седая голова упала на плечо. Рубаха из небеленого полотна пестрела страшными бурыми пятнами.
Парень замер.
Тишина звенела в ушах. Била набатом церковного колокола.
Как же так?
Кто?
Зачем?
За что?
Горазд попал к столбу еще живым. Об этом свидетельствовала толстая веревка, обвивавшая грудь под мышками. Вот какие из ран он получил до, а какие после? Никита не мог представить себе человека, способного одолеть в поединке его учителя.
Кто?
Тверичи вернулись?
Или просто лихие люди не убоялись грозной славы старого мастера?
А может, еще кто-то, о ком Никита и не догадывался?
Парень остекленевшим взглядом повел направо, налево…
Вон холмик, почти скрытый снегом. Из-под чистой белизны торчит лохматое ухо. Кудлай. Или стрелой убили, или подпустил врага надежный охранник? Если подпустил, не залаял, предупреждая старика, то, значит, знал убийцу.
«Корову или зарезали, или свели… – отстраненно подумал Никита, разглядывая закопченную стену полуземлянки. – Поджигали, значит. Нашли запасенное к зиме сено, обложили стены и подожгли… Само собой, крытая дерном землянка не загорится, но дым! Горазд почуял дым сквозь сон и выскочил, в чем был. Тут его уже ждали… Наверняка ударили стрелой в упор. А то и не одной. А потом уже…»
Снежинки застревали в длинной бороде и волосах Горазда. Цеплялись за морщинистую кожу, осели на бугристом шраме. Они не таяли.
Никите хотелось заплакать, но слез не было. Они исчезли еще пять лет назад, когда татары рубили его семью, когда мордатый узкоглазый нукур[55] занес саблю над его головой… И тогда из леса появился высокий старик в распоясанной рубахе. А поджарые волки степей, темнолицые монгольские всадники, начали умирать один за другим.
Легкая тень мелькнула на краю видимости.
Опасность!
Тело, помнящее уроки Горазда, сработало раньше головы.
Никита присел в низкой стойке, нашаривая на боку сумку – оружие!
Один аркан, сплетенный из конского волоса, скользнул по щеке. Второй упал на плечи, хищно обхватил горло. Левой рукой парень перехватил стремительно затягивающуюся веревку. Она обожгла ладонь, разрезая кожу до крови. Но в правой руке уже был теча.
Взмах!
Петля ослабла.
– Живьем брать! – Звонкий мальчишеский голос ударил по ушам.
Уголком сознания Никита отметил, что кричали по-татарски.
Второй теча порхнул в ладонь, закрутился между пальцами.
А вот и враги!
Бегут от хлева – должно быть, там они и прятались. Выжидали.
Два коренастых, кривоногих степняка в куяках[56] и войлочных шапках на головах размахивали мечами. На ходу они разделились, норовя захватить парня «в клещи». Третий, совсем юный – едва-едва усишки пробились, благоразумно отстал. Одет он был в богатый, вышитый серебром чопкут и лисий малахай. Похоже, предводитель. Во всяком случае, не из простых воинов…
Татары в куяках бежали молча. Должно быть, берегли дыхание.
Юноша вертел над головой легкую кривую саблю, криками подбадривая себя и соратников.
Никита приставным шагом пошел влево. Течи мелькали, холодно поблескивая, расплываясь пятнами для стороннего зрителя. Ярость клокотала в сердце.
Ну, давайте, басурманы! Подходите!
– Сдавайся, урус! – каркнул ближайший степняк, показывая желтые зубы.