Гонец московский — страница 31 из 56

ятались от греха подальше, то на снегу наследили бы… Как пить дать наследили бы…

О! А это уже что-то…

В бревнах колодезного сруба завяз обломок стрелы.

Никита подошел и, наклонившись, схватился за гладко отшлифованное древко. При этом, сам того не желая, он заглянул в колодец.

Горло сжалось. Рвущийся наружу крик обернулся жалким хрипением.

Колодец был забит мертвыми телами.

Голыми мертвыми телами.

Мужики, бабы, старики, дети…

Как соленая рыба в бочке.

Глубокая рана на лбу бородатого мужика, смотревшего в небо мутным взглядом распахнутых глаз, уже не кровоточила. Просто через сгустки побуревшей крови торчала расколотая кость, а под ней еще что-то розовато-белесое. Из-за его плеча выглядывала девочка. Казалось бы, что она спит, если бы не обескровленные синие губы и ледяная белизна щек. Рядом баба вцепилась скрюченными пальцами между бревнами, словно пытаясь выкарабкаться наверх. У нее от ключицы до тяжелой груди с коричневым соском тянулся длинный, бесстыдно распахнутый разрез.

Наверное, Никита дергался, как умалишенный, стараясь поскорее уйти прочь от колодца-могильника, но забывая разжать пальцы.

– Ты чего? Эй, паря, окстись!

– Никита-баатур, ты что?!

– Ты не пугай нас так! Не надо!

Добрян, Улан-мэрген и Вилкас оказались рядом с ним почти одновременно.

Литвин схватил парня за плечи, дернул на себя.

– Там… – просипел Никита, указывая на сруб.

Смолянин понял без слов, рысьим скоком – даром что седой весь, – оказался у колодца, глянул вниз.

– Мать моя женщина…

Ордынец сунулся за ним и отшатнулся, скрючившись. Упал в снег на колени, зашелся рвотой.

– Да кто же это так?

Добрян размашисто перекрестился:

– Упокой, Господи, души рабов Твоих!

Улан-мэрген содрогался от спазмов, стоя на четвереньках. Спина его ходила ходуном.

Никита ошалело крутил головой.

– Молодой еще, смертей не видал… – Вилкас кивнул на ордынца. – Ничего, оботрется.

«На себя посмотрел бы», – подумал Никита. На щеках литвина не осталось и следа румянца – все вытеснила нездоровая прозелень.

На лицо ему упала тень. Брат Жоффрей с высоты седла глухо провозгласил:

– Когда сарацины взяли Иерусалим[92], бродячие собаки подыхали от обжорства. Трупы валялись на улицах, и мириады мух вились над ними… Здесь могли потрудиться обычные разбойники.

– Обычные?! – Добрян в сердцах стукнул кулаком по срубу. – Да не было у нас такого! С той поры, как Батыева орда прошла, не было! И то сказать, отец мой и дед те времена помнят: на что татары – нехристи поганые, а такого не творили!

Улан-мэрген отполз в сторону и ожесточенно тер лицо снегом. На слова смолянина он не обратил внимания.

– Вот! – Никита поднял кулак с зажатой в нем стрелой. – В бревне торчала.

– А ну-ка! – Охранник протянул ладонь. Повертел, покрутил обломок деревяшки с треугольным наконечником в пальцах. Даже понюхал. – Вроде наша, русская… А может, и нет.

– Дай, погляжу… – Ордынец поднялся, и, хотя колени его дрожали, а цветом лица он почти не отличался от мертвеца, голос звучал твердо: – Нет. Не наша. У нас крепят наконечник по-другому. Вот тут и вот тут, – он уверенно показал пальцем.

– Выходит, русские русских побили? – с тоской проговорил Никита.

– Первый раз, что ли? – зло ответил Добрян. – Только и делаем, что режем друг друга. Князья – князей, смерды – смердов… Если б не это, нашлась бы держава сильнее русской? На всем белом свете ни одной не сыскалось бы.

– Может, за дело побили? В наказание… – предположил Улан и стрельнул глазами по сторонам – не сморозил ли глупость.

– За дело?! – взревел смолянин. – За какое такое дело так над людьми нужно куражиться? Ну выпороть, чтоб другим неповадно было! Ну в холопы[93] забрать! Насмерть-то зачем?! Ответь мне?

– Я-то откуда знаю? – развел руками ордынец.

– Так что ты лезешь в душу, морда татарская? Без тебя тошно!

Улан-мэрген вспыхнул было, вздернул подбородок, но решил драку не затевать. Раз Никита молчит, значит, и он будет молчать.

Де Тиссэ тронул коня шпорами и отъехал подальше. Всем своим видом храмовник показывал, что ничто из происходящего сейчас или случившегося раньше его не касается. Подумаешь, вырезали деревню немытых русских вилланов.

Никита обошел Добряна, бормочущего под нос проклятия, и снова заглянул в колодец. С души по-прежнему воротило, но вид убиенных уже не вызывал такого ужаса пополам с отвращением. Под ногой что-то мягко подалось. Шапка? Парень наклонился и вытащил из-под снега тряпичную куклу. Грязную, замусоленную, но не испачканную ни кровью, ни копотью.

Может, вот эта девочка, что лежит сверху, выбросила игрушку в последнем усилии? Сама знала, что умрет, так хоть любимую куклу спасти? Никита вспомнил сестренок, заживо сгоревших в сеннике… Седого монгола, с улыбкой выпускающего стрелу за стрелой. И каждая из них находила цель, падали младшие братья, родные и двоюродные…

Парень сжал в кулаке куклу, с трудом подавив слезы, – не к лицу, нельзя… И услыхал шепоток домового: «Бери, бери… Пригодится…» Сунул игрушку за пазуху, поближе к лаптю.

Приказал ордынцу:

– Лови коней!

Мальчишка с готовностью бросился выполнять.

Вилкас, переминаясь с ноги на ногу, спросил:

– Надо бы что-то сделать? Похоронить, что ли…

Добрян вскинул голову. В голосе охранника звучала скрытая боль:

– Чего тут сделаешь? Я за обоз отвечаю…

– Ну давай хоть сруб завалим.

Не ожидая остальных, литвин подошел к колодцу, уперся покрепче, поднатужился. Прокряхтел:

– Эх, на совесть делали…

Никита молча пристроился рядом.

– Подвинься, паря. – Добрян втиснулся между ними. – А ну, разом! Взяли! Дружно!

Напора трех пар крепких рук бревна не выдержали.

Сруб заскрипел, покосился, а потом и обрушился, скрывая мертвых людей.

– Упокой, Господи… – Добрян сорвал с головы колпак.

Никита и Вилкас последовали его примеру. Перекрестились.

Со стороны ветер принес слова брата Жоффрея:

– …Requiem aeterna dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis. Requiestcant in pace. Amen.[94]

В седла залазили, стараясь не оборачиваться.

Улан-мэрген первым поднял коня в галоп.

5 декабря 1307 года от Рождества ХристоваГоры Шварцвальд, Швабия

Лес на склонах гор, окаймлявших узкую извилистую долину, замер, словно затаился. Стояли, не шевелясь, черные ели, распрямив лапы под тяжестью толстых снежных «лепешек». Молчали птицы. Не смел потревожить торжественную тишину ветер, нередкий в это время года здесь, в Черных горах.

Безмолвие.

Только снег поскрипывал под копытами и время от времени фыркали кони.

Люди молчали, невольно подчиняясь природе. Нарушить тишину казалось таким же богохульством, как пустить ветры в церкви.

Проводник-шваб в косматой шубе, скроенной из нескольких овчин, упрямо шагал по одному ему ведомой тропе.

Как он умудрялся различать затаившиеся под снегом обломки скал? Уму непостижимо.

Но коренастый, дикого вида шваб шагал ровно, изредка тыкал в снег посохом и показывал жестом, что надо бы объехать – кони ноги побьют.

Следом за проводником ехал брат Франсуа, прямой и задумчивый, как обычно. Храмовник сбросил капюшон на плечи, и редкие снежинки надолго задерживались на его смоляных кудрях. Жерар де Виллье любовался осанкой и гордым разворотом плеч молодого рыцаря, чье присутствие заставляло позабыть о тяготах пути, складывающегося поначалу не слишком удачно.

То хорошо, что хорошо кончается.

Позади остались блуждания по Лотарингии и Бургундии в поисках следов отряда Антуана де Грие. Они скакали от трактира к трактиру, от постоялого двора к постоялому двору, расспрашивали поселян и горожан, подкупали стражников и нищенствующих монахов, чтобы узнать хоть что-нибудь. Не жалели себя – ели на ходу, спали урывками. Только давали роздых коням, когда становилось ясно – животные падают с ног от усталости. Они прочесали земли в треугольнике между Нанси, Страсбургом и Базелем, как гончая в поисках зайца. Не раз и не два находились в двух шагах от того, чтобы быть опознанными епископскими слугами или инквизицией, с трудом избежали преследования одного слишком много о себе возомнившего барона. Бывший прецептор завязал узелок на память – вернуться и покарать подлеца, вздумавшего охотиться на рыцарей Храма, как на кабанов. Сил и терпения хватит. Даже сейчас двое братьев-рыцарей и шестеро сержантов могли, если бы захотели, устроить засаду и вырезать до единого человека всю погоню, напоминавшую разбойничью ватагу, как выучкой, так и отвагой. Но время… Де Виллье мучительно боялся упустить цель похода. Личные обиды и счеты не важны, главное – встать на след де Грие.

Послабление брат Жерар сделал лишь для своего любимца – Франсуа. Когда они в спешке переправлялись на пароме через Рейн в трех дневных переходах южнее Страсбурга, один нахальный молодой рыцарь из младших сыновей, в драной котте и с облупившимся щитом, назвал брата Франсуа сладким красавчиком и добавил еще пару выражений, повторить которые не отважился бы ни один благородный человек, помнящий правила приличия и уважающий Господа Бога. Собственно, причин для ссоры не было. Просто деревенскому грязнуле, судя по ужасающему выговору, баварцу, хотелось взойти на паром первому.

Конечно, два-три месяца назад, когда тамплиеры путешествовали бы, как пристало бедным рыцарям Храма Соломона, в белоснежных плащах с красным крестом, у немца даже язык не повернулся бы оскорбить одного из братьев. Но забрызганный дорожной грязью плащ брата Франсуа, измученный вид его коня и собственная непомерная самоуверенность расположили задиру к поиску приключений и, как казалось на первый взгляд, легкой славы.

Молодой храмовник под одобрительные взгляды сержантов и азартные возгласы простолюдинов, ожидавших отправки парома, не обнажая доброй стали, отправил баварца попить мутной и серой рейнской водицы. А когда забияка выбрался на берег, промокший и жалкий, хлюпающий водой в сапогах, но горевший жаждой мести, схватился за меч, изрубив в щепу щит баварца, искорежив кованый нагрудник и так сплющив топхельм