Сашка подумал недолго, отрапортовал:
— Хотел. Девушка о-очень красивая была. Но со мной разговаривала только так: «Ты растоптал большое и чистое, ты осквернил святое…» Пришлось бросить.
Я засмеялся и спросил:
— И все?
— Почему же все? — серьезно сказал Сашка. — Еще один раз хотел. Но невеста отказала мне, объяснив, что не может выйти замуж за человека, у которого никогда не будет отчества — «Сашка да Сашка — что такое?..» Так и бросила.
Я вновь посмотрел за окно на детей, спешащих к началу занятий в училище, и спросил:
— Слушай, Сашк, а ты своих будущих детей станешь учить музыке?
— Никогда, — твердо ответил Сашка, — сейчас патефоны дешевые.
— Это ты отстал — патефоны за редкостью вновь стали дорогими. Радиолы дешевые.
— Мне все равно. У меня слуха нет. Совсем как у тебя.
— Отлично. А теперь запиши — дашь запрос в справочную картотеку: Сытников Аристарх Евграфович, осужден в 1946-м по делу атамана Семенова.
— Записал. Слушай, Стас, а как же его в детстве ребята во дворе называли — Арик? Или Ристик? А мотает быть, Стархуня?
— Вы босяк, Александр. Аристарх Сытников во дворе с ребятами не играл — он воспитывался в пажеском корпусе.
— Два мира — два детства, — образовался Сашка. — Я тоже воспитывался в ремесленном училище N 163. Ребята из зависти называли меня малопривлекательной кличкой Ржавый. Кстати, а почему тебя заинтересовал этот ископаемый паж?
— Он не паж, он штабс-капитан. И единственный оставшийся живой человек из всей этой компании. Ну все? Вопросов больше нет? Тогда я пойду домой.
— А сюда не придешь?
— Тогда купи мне раскладушку, я и ночевать буду на Петровке. Пока, до завтра…
— Подожди, подожди! Тебе тут девушка звонила.
— Какая? — сердце колотнуло испуганно: Лена!
— Подожди, посмотрю, у меня записано. Вот, нашел — Рознина…
— Рознина?
— Людмила Михайловна Рознина. И телефон свой на всякий случай оставила.
Люда-Людочка-Мила. Зачем я ей? Может быть, нашла еще чего-нибудь?
— Не нужно. У меня есть ее телефон.
— Тогда привет… Я сказал, что ты позвонишь ей попозже.
Я взглянул на часы. Стрелки замерли на четырех часах — механизм давно остановился. За окном темнело. Черт его знает, сколько сейчас времени! Наверняка она уже давно ушла с работы, промчалась по бульварам тридцать первым маршрутом, встретилась со своим молодым человеком, и сейчас они сидят где-нибудь в кино или в кафе, а может быть, и вовсе отправились к нему домой… Вот балбес этот Сашка, не мог меня разыскать раньше! Правда, я сам обещал ему звонить, да позабыл. Опаздываю, всегда опаздываю. Ах, черт, досада какая! Ведь у нее могли быть какие-то интересные сведения!
И вдруг я поймал себя на том, что стараюсь обмануть себя и мне совершенно наплевать на все сведения, которые она может сообщить, что все вместе они не интересуют меня совершенно, и единственное, что меня интересует, — услышать ее голос, веселый и в то же время чуть грустный, задумчиво-грустный, озабоченный необходимостью вырасти лебедем и дожить до времен, когда люди будут называть друг друга «ваша человечность», и, раздумывая в растерянности обо всем этом, я бессознательно набирал номер телефона, наверняка зная, что ее там не может быть ни за что. Тягучий пронудил гудок в трубке, и я очнулся, поняв бессмысленность этих звонков в пустой опечатанной комнате архива, откуда она ушла навстречу мальчику, собирающемуся стать «самым-самым». И все это вместилось в несколько коротких секунд, которые отделяют один гудок от другого, потому что, когда я уже почти положил трубку на рычаг после первого гудка, мне послышался в ней какой-то звук.
И от неожиданности, вместо того чтобы снова поднести трубку к уху и проверить — показалось мне или в ней действительно был звук, я вскочил и согнулся над столом, прижимая ухо к уже почти положенной на рычаг трубке.
— Алло-алло! — заорал я истошно в микрофон и услышал голос Люды-Людочки-Милы:
— Да-да, я слушаю…
Я опустился на стул и неуверенно сказал:
— Мила, это я вас беспокою, Тихонов. Который приходил к вам насчет креста генерала Дитца. Его еще повесили потом. Помните?
— Я вам звонила сегодня…
— Людмила Михайловна, мне товарищ поздно передал об этом. А почему вы так засиделись на работе?
— Он сказал, что вы позвоните попозже. Вот я и ждала…
Я вдруг представил себе, что Сашка не разыскал бы меня, и я бы, конечно, не позвонил, а она бы сидела одна в пустой белой комнате архива, все, все уже ушли по домам, а она дожидается моего звонка, потому что точно знает: если было обещано, значит, будет выполнено, ведь по-другому не бывает, и погас бы вечер, тосковал бы на остановке тридцать первого маршрута «самый-самый» мальчик, наступила бы ночь, залив пустую белую комнату дымным лунным светом, а она бы сидела и ждала, когда я позвоню, ждала долго, не зная, что Сашка меня не нашел и от этого она еще долго будет одна, наедине с законсервированным в папках временем.
Мне захотелось сказать ей: спасибо за то, что вы долго ждали меня одна в пустой комнате… Но постеснялся и не знал, что же мне ей сказать, и долго молчал, а она меня не торопила, и это длинное наше молчание было легким, как дружеское объятие.
— Мила, а вас никто сегодня не ждал на Трубной? На остановке троллейбуса?
— На Трубной? — удивилась она. — Нет. Я вообще там редко бываю. Я к себе в Измайлово на метро езжу.
— Милочка, это же прекрасно! Это так замечательно, что вы там редко бываете!
— Почему? — засмеялась она.
— Почему? — задумался я. — Почему — так сразу мне трудно объяснить. Я просто думал, что, может быть, я не всегда и всюду опаздываю. Мила, давайте увидимся сегодня.
И она сразу, без раздумий и колебаний, сказала:
— Давайте. Где?
— Вам не трудно будет приехать на тридцать первом маршруте на Трубную? Я буду ждать сколько вам только понадобится…
— Но ведь вы были рады, что я там редко бываю?
— Э нет, Милочка, это совсем другое дело. Я очень люблю материализовывать миражи.
— Да-а? — уважительно сказала она, и «да-а» получилось у нее, точно как у Шарапова. — Пожалуйста, как хотите. А вам что, так ближе?
— Нет-нет, дальше. Но приятнее. Значит, я пошел?
— Хорошо.
Я сложил стопу томов уголовного дела, перевязал их веревочкой, взглянул в последний раз на надпись «Хранить вечно!» и вызвал звонком дежурного.
Люда-Людочка-Мила сошла с подножки троллейбуса и спросила:
— Как обстоит с материализацией миражей?
— Изумительно, — пробормотал я. — Мне очень нравится.
Она засмеялась и взяла меня под руку. И мне это было приятно, будто мне не тридцать лет, а, по крайней мере, на десять меньше.
— Куда пойдем? — спросила Люда-Людочка-Мила.
— Куда? — задумался я, лихорадочно перебирая в уме, куда бы можно было направиться нам вдвоем. — А вы есть хотите?
— Хочу, — сказала она. — И вы, по-моему, тоже хотите есть.
Я вспомнил дядьку, с которым мы пировали сегодня ночью, как он рассмотрел голодное выражение у меня на лице, и удивился, что это было меньше суток назад.
В ресторане «Арагви» было на удивление малолюдно, прохладно и пахло шашлыком и зеленью. В мраморном овальном зале на хорах наяривал оркестр, играли музыканты что-то маловразумительное. Мила, усаживаясь за стол, сказала:
— Один мой приятель говорил, что ему очень нравится здесь оркестр, потому что он никак не может определить момент, когда они кончают настраивать инструменты и начинают играть.
Я принужденно засмеялся, подумав ревниво, что так, наверное, говорил «самый-самый» мальчик.
— А мне здесь нравится, — сказал я.
Мила удивленно взглянула на меня:
— И мне здесь нравится. В этом ресторане очень вкусно готовят. Это не общепитовское учреждение, а гастрономический оазис.
Она огляделась, долго с улыбкой рассматривала стенную роспись Тоидзе.
— Мне даже картинки эти нравятся.
— Картинки серьезные. Даже улыбнуться совестно.
— Только не вздумайте сказать, что вам нравится Шагал, — погрозила пальцем Мила.
— Я его вещей не видел, — сказал я неуверенно.
Она посмотрела мне внимательно в лицо и улыбнулась:
— Слава Богу. А то все интеллигентные молодые люди сейчас обязательно беседуют с девушками о Камю, Шагале и Антониони. Малый искусствоведческий набор.
— А вам не нравится то, что они делают?
— Почему? Нравится. Я не люблю, когда об этом пространно рассуждают. И вообще я больше всего люблю сказки.
Тут я посмотрел на нее во все глаза. Она серьезно сказала:
— В сказках добро всегда сильнее мудрости.
— А разве это соперничающие силы?
Мила задумчиво провела ладонью по лицу:
— Не знаю. Человеческая мудрость сильно выросла. А доброта?
— Я думаю, рост культуры смягчает и нравы.
— Возможно, — кивнула Мила и спросила неожиданно: — Как вы думаете, сколько людей было замучено в застенках инквизиции? Учтите, что длилась она четыре века.
— Миллион? — спросил я наугад. — Или два?
Мила покачала головой:
— Тридцать две тысячи человек. За четыреста с лишним лет. А в Освенциме за четыре года фашисты уничтожили более четырех миллионов человек. А потом атомная бомба в одно мгновение испепелила сто тысяч человек в Хиросиме.
— Люда, Людочка, Мила! Это же не то совсем! Ведь люди не могут и не должны забыть свою накопленную в муках мудрость.
— Так и я не об этом. С развитием мудрости все обстоит прекрасно. Вот с добром сильные перебои. А мудрость без добра обязательно вырастает в злодейство.
— Но ведь любому искусству противно злодейство? — сказал я негромко, возвращая разговор к не понятому мной началу.
— Конечно, — легко согласилась Мила. — Только новое искусство острее чувствует неравновесие добра и мудрости. Поэтому оно тяготеет к разрушению. А разрушение не может создать новой сказки.
В это время в оркестре, видимо, перестали настраивать инструменты, потому что музыканты сделали перерыв. Официант принес вино и закуски, и я опять обрадовался этому — я плохо понимал, о чем говорит Мила, что-то меня