Гора Орлиная — страница 16 из 97

Туго был набит вещами самодельный дорожный сундучок, но для такой книги место в нем нашлось.

— Что это у тебя за священное писание? — спросил однажды Бабкин. — Философия! Ты бы лучше техническими расчетами занялся, чертежи посмотрел бы. А то у тебя сегодня не очень ладно получилось.

Это была правда. Николай едва не запорол деталь. Если бы не Бабкин, попал бы в бракоделы.

— Орел! — продолжал издеваться Бабкин. — Прямо с философского камня начал… Начни-ка лучше с фундамента, с того камня, на котором твой станок стоит, а потом поднимайся повыше, изучи все до последнего винтика, тогда и возносись в заоблачные высоты.

— Сам-то ты часто за расчетами сидишь?

— У меня талант! Я и так в своем деле до высшего разряда дойду.

В дверь постучали.

— Антре?!

Вошла розовощекая толстушка в белой кофте и синей сборчатой юбке.

— Ой, да ты не один! — сказала она, чуть краснея и взбивая высоко подстриженные рыжие волосы.

— Как это не один?

— А вот молодой человек…

— Это не человек. Это философ.

— Правда? — заулыбалась девушка. — А я думала…

— А ты поменьше думай, Фанечка!

— Не мешай заниматься, — сказала толстушка, стараясь обратить на себя внимание Николая. — Между прочим, в нашей комнате тоже есть одна такая, все с книгами, все с книгами… романы читает. То-о-олстые! Надей зовут. Недавно с мраморских разработок приехала. Из Орел-городка.

Николай промолчал и еще ниже склонился над книгой.

— Пошли, Фаня, — сказал Бабкин, толкнув ногою дверь. — Адью!

Однажды Николай зашел к Алексею Петровичу рассказать о делах, узнать новости. Алексей Петрович сказал, что тетя Клаша требует выписать ее поскорее в Кремнегорск, но идти жить в барак не хочет, а советует купить домишко в старом поселке за Орлиной горой.

— Что же это получается? — нарочито сокрушался Алексей Петрович. — На новой стройке плесень разводить! Да и лето на исходе, скоро осень пожалует, а там зима… куда к черту! Лучше мы это дело по весне спроворим. Верно, Кольчик?

В конце августа Алексей Петрович получил неожиданную телеграмму из Громкой. С трудом — от волнения — понял он ее смысл: дядя Кузьма при смерти, просит приехать. Телеграмму послала дочь старика Наталья.

Начальнику строительства Алексей Петрович сказал, что умирает отец.

Разве он солгал?

Противоречивые чувства волновали его. И жалость к дяде Кузьме, и горечь при воспоминании о далеком детстве, и человеческое, не заслуживающее осуждения любопытство.

Отец… Он выговорил это слово с трудом — оно едва не задушило его слезами. Не ожидал он, что так заколотится сердце…

Начальник строительства Нечаев, он же и директор будущего завода, широкоплечий, бритоголовый («Крепкий орешек» — говорили про него на стройке), произнес в раздумье:

— Отец… Жаль. Очень жаль… Что ж, надо ехать.

Алексей Петрович молча вышел.

В Громкую приехал он ранним утром.

Небо светлело. Теплые краски рассвета смягчали свинцовый оттенок воды, пруд оживал, все яснее проступали на нем серебристые черточки зыби. И волны уже подкатывали к самому берегу, под чьи-то примкнутые цепями лодки. Дымки рассеялись, и на противоположном берегу обозначились прямые, уходящие вверх улочки. Шелевка рабочих домиков издали казалась сизоватой, оттого что ночной дождь чисто промыл ее, а солнце не успело еще просушить. И березки поэтому казались темнее обычного и легко скрывали в этот утренний час первую желтизну листьев.

По ту сторону пруда виднелись две домны. Алексей Петрович мысленно назвал их самоварчиками, невольно сравнив с кремнегорской домной. Но вкладывал в это слово особое чувство. Не эти ли маленькие темные печи олицетворяли славу седого Урала? На какую-то минуту он даже забыл о печальном событии, ради которого приехал сюда, в незнакомый город.

Алексей Петрович боялся встречи с дядей Кузьмой, хотя очень желал ее. И желал давно.

Как-то нескладно, до обидного горько подшутила над ним жизнь: увела от него веселого, крепкого, красивого летуха дядю Кузьму, а вернула маленького, худого, седобородого старичка.

Старичок лежал с закрытыми глазами на большой высокой постели. Рядом сидела полная, но еще молодая женщина с добрым лицом, с голубовато-серыми заплаканными глазами, с тугим тяжелым узлом волос на затылке… Это и была та самая Наташа, о которой он часто думал тогда, давно, в детстве… хотел увидеть, узнать, какая она.

— Он ждал вас, — проговорила Наталья Кузьминична. — Всю ночь не спал… только под утро забылся.

Алексей Петрович с удивлением думал, как это мог столько лет представлять Наташу маленькой и даже называть сестрой. И еще более странным казалось ему то, что сейчас, у постели умирающего, он не чувствовал ни слез, ни сердцебиения. Давно хотелось курить, но было неловко подняться и отойти к окну.

Больной едва дышал. Но вот он застонал и трудно открыл глаза. В них был туман, они смотрели вполсвета. И все же, только старик глянул, еще даже и не узнал его, Алексей Петрович наклонился и, подавив слезы, робко, жалко улыбнулся дяде Кузьме… Даже за предсмертным туманом можно было угадать в глазах тот далекий блеск, который так любил маленький Алеша Пологов. Глаза старика чуть посветлели, он повернул голову и слегка приподнял руку. Алексей Петрович взял эту знакомую, но едва узнанную руку — худую, узловатую, потерявшую загар и тепло.

— Приехал?..

— Приехал… дядя Кузьма.

Как-то странно посмотрел умирающий на дочь — и жалобно, и настойчиво. Она поняла его и вышла.

— Приехал? — переспросил старик едва внятно. — Спасибо. — Он закрыл глаза и долго молчал. — Хотелось повидаться перед этим… — И опять замолчал. — Хотел тебе сказать… любил я ее, любил… всю жизнь так вот… до этой минуты… до последней…

Туманный полусвет его глаз заволокся слезою.

— Это тебе только… — шепотом проговорил он и едва ощутимо пожал руку.

Алексей Петрович не смог взглянуть старику в глаза, не смел сказать: знаю, знаю! Не мог, не имел права говорить он это ему, будто не мать была виновата перед дядей Кузьмой, а он сам — не теперешний Алексей Петрович, а тот далекий Алеша. Он ведь мог взять за руку дядю Кузьму, мог привести его в свой дом и сказать: «Живи тут!» Эх, если бы он тогда знал, что мать тоже любила… Поздно догадался он, поздно… Любила, конечно, любила! И он хотел уже сказать об этом, но испугался, что дядя Кузьма не примет этого позднего утешения и переживет лишнюю горькую минуту в свой последний час. И не сказал.

Старик впал в забытье.

Вот как печально случается в жизни. Мать полюбила, но была гордая, не могла признаться. Ей все казалось, что дядя Кузьма пожалел ее, потому что обещал отцу помогать семье, и не хотела связывать, губить его жизнь… и погубила свою… Он матери не судья. Но до сих пор не может без ненависти вспомнить доменного мастера… В гражданскую тот отступил с колчаковцами в Сибирь и где-то там получил заслуженную пулю… После того как родилась Саша, мать стала еще сумрачнее, еще замкнутее. Когда ушла из дровосушки, стала ходить в лес по грибы, по ягоды, научилась разбираться в травах — переняла все, что успела заметить и узнать у однорукого солдата, и начала сама лечить травами, кореньями, древесными соками, еловой серой. Никогда она не занималась никакими наговорами, никаким колдовством, хотя и называли ее на старости бабой-ягой… Так и прошла ее жизнь. Умерла молча, без единой жалобы, никого не вспомнила, никого из чужих не пожелала видеть, не подозвала к себе.

Алексей Петрович молча разглядывал черную, грубой работы мебель. Наталья — она только что вошла в комнату — плакала. Ее муж, Павел Соловьев, высокий, крупный, в тридцать шесть лет тронутый сединою, пришел лишь к вечеру. Обветренное, смуглое лицо, русая прядь, орден Красного Знамени на левом кармашке гимнастерки — все ладно, все пригнано, все нравилось в нем Алексею Петровичу.

Соловьев был начальником Новостроя и руководил строительством металлургического завода. Алексей Петрович чувствовал себя стесненно, несмотря на то, что Соловьев держался просто, ничего не говорил о старике, а все расспрашивал о Кремнегорске. Алексей Петрович уже знал от Натальи, что Соловьев приехал в Громкую в двадцатом году из Москвы восстанавливать разрушенное войною хозяйство, и первым, кого встретил он на бездействовавшем заводе, был Кузьма Родионов.

За обедом Наталья пристально взглянула на Алексея Петровича. Он догадался, о чем хочет она спросить, и сказал тихо:

— Дядя Кузьма знал меня еще мальчонкой… Он с моим отцом дружил… обещал ему не забывать меня… Вот и захотел проститься.

Алексей Петрович смотрел виновато. Наталья не могла понять: или ему нечего больше сказать, или он не может сказать всего.

— Нынче ночью, Наташа, мне обязательно надо быть на заводе, — проговорил Соловьев и повернулся к гостю. — Последние сутки старый заводишко работает, последнюю ночь доживает. — Он почему-то нахмурился, искоса глянул в угол. — Так-то…

— А мне с вами нельзя? — спросил Алексей Петрович. — Хочу поглядеть…

— Что ж, — согласился Соловьев, — как ты, Наташа?

— Идите, идите, — успокоила Наталья Кузьминична. — Ему хорошо, он спит… К двенадцати вернетесь?

— Я-то уж, само собою, — поспешил ответить Алексей Петрович и, облегченно вздохнув, пошел вслед за Соловьевым.

Вытекавшая из пруда речушка, мутно-желтая, словно она перемывала руду, делила заводский двор пополам. С высокого моста, на котором остановились они, хорошо была видна старинная заводская плотина. Вода вырывалась из-под нее, может быть, не с такой силой, как когда-то прежде, но все же смогла бы и теперь вращать старый замшелый ворот. Плотина давно вся заросла мхом, — он был особенно чист и зелен под водою. Но случилось это, конечно, не сразу. Плотина сопротивлялась цепкой зелени, а зелень наступала на нее, сперва осторожно, потом смелее, и уже не только мох, — стебли травы начали пробиваться между старых мокрых досок, и наиболее дерзкие повисли над водою зеленым султаном. И вот над гнилым воротом плотины стала возвышаться тоненькая, чуть согнутая березка. Она не боялась воды, а росла и росла. Вода, между тем, продолжала шуметь: ей казалось, что она течет по-прежнему быстро; и поэтому плотине, должно быть, тоже казалось, что она бросает воду на полезное дело, вращая колесо и вливая силу в маховики и шестерни механизмов завода. И некогда ей было посмотреть, оглядеться… Старый завод умирал.