Гора Орлиная — страница 34 из 97

— Выплавка чугуна, — нерешительно заговорил Нечаев, — слетела у нас из-за продовольственного положения…

— Домны хлеба не требуют. Домны требуют известняка. А он не был подвезен. Почему? Нераспорядительность командиров — больших и маленьких. — Нарком отвернулся, надел свою фуражку с неизменной звездочкой, твердо пообещал: — А на Громова я тебе глаза раскрою.

— Да я и сам вижу…

— Сам видишь? Тогда почему молчишь? Почему мер не принимаешь? Какова же цена твоему партийному билету? Какова цена твоему коммунизму? Какова, если ты до сих пор не вцепился в горло этому бюрократу?

Когда Орджоникидзе вышел из кабинета Нечаева, управленческий коридор был уже освещен. Нарком подавил улыбку и направился к выходу, где ожидали сопровождавшие его товарищи. Неожиданно перед ним появился Громов и попросил на одну минуту зайти к нему. Орджоникидзе прищурился, переступил порог услужливо распахнутой двери, спросил:

— Что вас так беспокоит?

— Я вижу, у вас неблагоприятное мнение обо мне, — заговорил Громов. — Но ведь Нечаеву вы доверяете? Нечаев — красный директор. Не станет же он окружать себя всякими прочими…

— Красных директоров теперь нет. Пора бы отказаться от этого слова. Потому что нет у нас теперь директоров белых.

— Согласен. Я хотел сказать… хотел сказал, Григорий Константинович, как трудно работать, когда каждый день ревизуют.

— Я теперь в РКИ не работаю, — усмехнулся Серго.

— Ревизовать ревизуют, — продолжал Громов, — а разобраться не могут. Сперва дали нам заграничное оборудование… тот же блюминг… а потом пошло свое.

— Погодите-ка, Громов. На Ижорском заводе еще два года назад строился первый советский блюминг. И он оказался не хуже заграничных. Времена, когда мы, сложив бумаги в чемоданы, отправлялись в Европу или Америку проектировать наши заводы, давно прошли. Но есть еще люди вроде вас, все им подавай заграничное, все, вплоть до железных конструкций. А когда стали делать эти конструкции сами, оказалось — ничем не хуже.

— Конструкции… не возражаю… хорошие.

— Рад, что и вы их признали!

— Вы так говорите, будто я против генеральной линии партии.

— Называть себя сторонником генеральной линии партии и в то же время требовать вывозить все из-за границы?

— Так говорите, — продолжал свое Громов, — будто я враг какой… Вот Черкашин…

— А что Черкашин?

— Помните, Григорий Константинович, вы на партконференции об одном старом специалисте говорили, что он человек в общем хороший, и большевикам помогает, пока они заводы и фабрики строят, но хозяйственные вопросы он будет решать по-своему, потому что ни в какой социализм не верит. Вот и Черкашин… Уклонист он.

— Уверен, что мне надо бояться не уклониста Черкашина, а бюрократа Громова, — сухо сказал Орджоникидзе.

— Григорий Константинович, видите, — Громов указал на свой стол, — ни одной бумажки!

— Суть не в бумажной пачкотне! Самым злостным, самым вредным бюрократом теперь является тот, кто не выполняет честно и аккуратно решения партии и правительства… Мне сегодня рассказывали, какой вы переполох подняли, когда рабочие тянули какую-то установку.

— Волновался за технику. Вы же сами говорите, что за нее золотом платят.

— Я вам вот еще что скажу, — прервал его Орджоникидзе. — Мы переносим на наши заводы американскую технику, но ни в коем случае не американскую систему управления производством, а вы отгораживаетесь от рабочих, от их интересов, вам бы только свое благополучие сохранить.

— Нигде же этого нет, Григорий Константинович, чтобы взять так просто и тащить. А вдруг…

Орджоникидзе стало смешно. Он взял со стола папиросную коробку с яркой наклейкой, напоминавшей расцветку павлиньего хвоста, подал ее Громову.

— Ничего не замечаете?

— Нет, кажется, все в порядке.

— А бандероли-то, бандероли на коробке нет! — засмеялся Орджоникидзе. — Не удивляетесь? Забыли! А для того чтобы снять бандероль, надо было несколько раз ставить такой дурацкий вопрос на Совнаркоме. «Как — снять? Этого же нигде нет! Как же это у нас без бандероли будет?» А сняли бандероль — и ни малейшего вреда для советской власти. Наоборот экономия в несколько миллионов. А сколько у нас в технике всяческих новшеств рабочие придумали! Не раз им говорили: что, мол, вы делаете? Этого же нигде нет! — Орджоникидзе с сожалением посмотрел на Громова и сказал: — Так ведь и советской власти пока нигде нет, кроме как у нас.

И он пошел к двери.

— Вы меня не выслушали, Григорий Константинович… я понимаю, следовало поторопиться со сдачей объекта, но… бывало, что и с недоделками принимали. Вы и сами знаете.

— Знаю. — Серго нахмурился. — Даже потворствовал иногда подобным приемкам. А потом сам же себя и ругал.

Серго вышел. Постояв немного на крыльце, он тихо направился по еловой аллейке, вдыхая запах молодой хвои. Товарищи, сопровождавшие его, следовали в отдалении. Громов не отставал от наркома.

— Черкашину хорошо. Ему предвидеть не нужно.

— Не прикидывайтесь, — устало проговорил Орджоникидзе. — Вы привыкли работать рывками, без плавности… Давно бы могли договориться с Черкашиным, сказать друг другу: оба мы работаем на укрепление пролетарской диктатуры в нашей стране — прежде всего!

Громов хотел ответить, что это слишком значительно, что дело куда проще, что их отношения с Черкашиным ясны: один работает, а другой контролирует. Но он сдержался, а вместо этого спросил:

— И что вам понравилось в речах Черкашина?

— Черкашин сказал то, чего вы никогда не сказали бы.

— Вызвали бы меня в Москву — все сказал бы, дал бы полный отчет.

— Э, нет! Теперь, когда я увидел, как блюминг монтируется, теперь вы мне отчет подавайте. Попробуйте запугать меня своим гроссбухом!

Орджоникидзе прибавил шагу, невольно улыбнулся: в еловой аллейке, разбитой среди заводских громад, дышалось легко, свободно.

— Мелочи заедают, — услышал он вздох Громова. — За каким-нибудь валиком бегаешь. Иногда самим точить его приходится.

— А что же тут такого? Если вы этого не будете делать, то чем же вы станете заниматься? Мировой политикой? Этого Литвинов вам не уступит!

Нарком засмеялся. Громов решил воспользоваться переменой настроения.

— Что же теперь со мной?

— Наконец-то проговорился!

— Конечно, я виноват… плохо руковожу.

Орджоникидзе остановился.

— Знаю я таких дипломатов. Каются, бьют себя в грудь. Говорят одно, а думают совершенно другое… О том, что вы негодный руководитель я и сам знаю. Однако вы так не думаете, вы, простите за грубое выражение, просто врете… Больше всего в жизни не люблю кающихся хозяйственников. Куда мне вас? В монастырь, что ли?

— Выговор дайте…

— Ну, дам я тебе выговор, — сердито, переходя на «ты», сказал нарком. — Завтра же пойдешь хвастать им перед приятелем: у меня, мол, десять выговоров, а у тебя сколько?

Орджоникидзе окинул усталым взглядом строительную площадку, посмотрел на внушительно возвышавшуюся доменную батарею и сказал грустно:

— Наши заводы, построенные нашим рабочим классом, нашей партией, переросли многих наших руководителей. — Он вздохнул. — Перед такими руководителями стоит вопрос: или расшевелиться и суметь охватить весь громадный объем работы или…

— Я, Григорий Константинович, расшевелюсь!

Серго стало неприятно.

— Если и расшевелитесь, то на другом участке, поменьше, пониже… И на самом маленьком участке закладывается фундамент социализма. Надо всюду суметь оправдать доверие партии.

— Оправдать одно, а когда тебя критикуют…

— Хозяйственник сам должен просить, чтобы его покритиковали. Если мы не покритикуем, не укажем на недостатки, то никто другой на них не укажет. В нашей стране другой партии нет и не будет. Вы это должны знать. — Нарком решительно пошел вперед, но вдруг оглянулся. — И еще советую вам… снимите-ка вы мой портрет, а то еще упадет и зашибет рамой. Видно, что наспех приколочен.

Утром Серго в своем вагоне беседовал с Черкашиным.

Черкашин пришел точно к девяти, пришел весь напряженный, неестественно сгорбившийся. Особенно трудно дались ему первые минуты, когда нарком расспрашивал о житье-бытье. Это казалось тягостным и даже подозрительным… Если он так расспрашивает, значит, с кем-то говорил о нем, знает о его раздумьях и сомнениях. Лучше уж сказать обо всем самому.

— Я многого не понимаю, — признался Черкашин, — не понимаю в самом себе. Некоторые вещи представляются мне в черном свете. Однажды, — Черкашин неловко улыбнулся, — самым серьезным образом подумал: «Уж не враг ли я?»

— Чудак человек! Что же вас смущает?

— С одной стороны — завод-гигант, а с другой — очередь за хлебом. — Черкашин помолчал, осторожно спросил: — Это ведь критика?

— Критика бывает разная. Если вы после своих размышлений будете требовать снижения темпов строительства, будете вызывать возмущение рабочих масс, то это критика меньшевиков, троцкистов, белогвардейцев. За такую критику сажают в ГПУ. Но когда рабочий критикует наши недостатки, чтобы поскорее устранить их, он только укрепляет свою рабочую власть.

За окном вагона дымили тонкие трубы мартеновской печи, Крыши цеха не было видно, стоявшие на соседнем пути товарные вагоны закрыли горизонт. Орджоникидзе посмотрел в окно, чем-то заинтересованный, отвлекся, сказал:

— Да, у нас наряду с громадным приростом промышленной продукции имеются хвосты у продовольственных лавок. Что бы мы тут ни говорили, как бы ни хвалили свои достижения, а скрыть от себя, скрыть от рабочего класса хвостов мы не можем.

Лицо Черкашина посветлело. Он глядел более уверенно. А нарком говорил уже о другом.

— Большой параллелизм в руководстве — согласен. Отсутствие четкости — согласен. Отсутствие ответственности исполнителей — тоже согласен. Отсюда — срыв графика… Спасибо за прямоту. За одно только поругать нужно: зачем дожидались наркома? А если бы нарком еще год не приехал? Надо было директору сказать. И подсказать.

— Я пытался. Не удавалось.