— Но ведь Егорова это вы? Начальник цеха не стал бы, я думаю, советовать… Я завтра, конечно, все выясню. А сегодня вы все-таки разрешите набросочек сделать.
Фаня покраснела, чувствуя, что получилось как-то не очень гостеприимно, и еще раз пододвинула табурет. Анатолий Владимирович сел, вытащил блокнот и карандаш.
— Вы, пожалуйста, занимайтесь своим делом, — сказал он Фане, — и не обращайте на меня никакого внимания. Вы, кажется, картошку чистили? Вот и продолжайте. Я не долго. Беглый набросочек. Примериться… Такая уж привычка, знаете.
— Как же это? — смущенно спросила Фаня.
— Ничего, ничего. Вот когда я к вам в гости приду, тогда другое дело. В уголке на табуретке сидеть не стану, поближе к столу подвинусь.
Все еще испытывая неловкость, Фаня подошла к Борьке, чтобы причесать его, но Анатолий Владимирович остановил.
— Малыша-то вы не тревожьте. Я с ним поговорю. Чтобы не скучно было. А вы — к чугунку своему, пожалуйста. Вот, правильно. Как же тебя зовут, малышок?
— Борей.
— А кто у вас еще есть?
— Еще Левка… А вы что рисуете? Маму? А вы наш дедушка?
— Нет. Я ничей дедушка. А где же Левка? — спросил Анатолий Владимирович, делая набросок и уже начиная увлекаться.
Он взглядывал на Фаню и видел только ее. А разговаривая с Борькой, не очень прислушивался к его ответам.
— За хлебом пошел.
— Кто? — спросил Анатолий Владимирович.
— Да Левка же!
— Ах, вот ты о чем! Хорошие вы ребята. За хлебом надо ходить. Надо помогать маме, надо, надо, непременно надо…
Фаня давно перечистила картошку, но боялась подняться от чугунка, чтобы не помешать художнику. Услышав, о чем он говорил с сыном, тихо сказала:
— Помощники. Вот уж скоро час, как отправился. А до сих пор нету. Пора бы прийти.
Токарев вздрогнул и поднял голову, глядя на Борьку:
— А? Ты что сказал?
Фаня улыбнулась и поднялась.
— Это я. Помощника своего ругаю. Старшего. Запропастился сын…
Анатолий Владимирович посмотрел на нее.
— Как вы хорошо улыбнулись! Хорошая улыбка, русская, все бы полотно осветила.
— Рыжая я, — виновато проговорила Фаня.
— Глупости. Чудесный цвет! — Он снова взялся за карандаш.
— Мне в кухню надо. Чугунок поставить на плиту, — робко произнесла Фаня и вышла.
Когда она вернулась, художник сидел на прежнем месте, уткнувшись в блокнот, и разговаривал с Борькой. Фаня стала прибирать в комнате. Анатолий Владимирович следил за нею и схватывал какие-то новые движения, новые живые черточки в лице.
Встряхнув скатерть и снова разостлав ее, Фаня остановилась у стола, вздохнула.
— Делайте, делайте свое!
— Да уж все дела переделаны. А посланца моего-что-то нету. Хоть беги за ним. Стемнело ведь.
Только теперь Токарев почувствовал в голосе Фани тревогу. И вполне искренне посоветовал:
— Так и бегите.
— Побежишь тут! — призналась она. — С Борькой бы можно было… Да ведь картошка в чугунке.
Анатолий Владимирович поднялся и сказал укоризненно.
— Что же вы стесняетесь? Бегите. А мы с Борей побудем. Ты любишь рисовать, малышок?
— Люблю.
— А как же картошка? — проговорила Фаня. — Снять надо.
— Нет ничего проще. Не на Олимпе живем. Картошку, слава богу, каждый день варим. Бегите.
Набрасывая на голову платок, Фаня сказала сынишке:
— Я скоро, ты поиграй с дядей.
— С дядей. Что вы! Он меня уже целый час дедушкой называет.
Оставшись вдвоем с Борькой, Анатолий Владимирович подвинулся ближе к окну, перевернул листок блокнота и несколькими движениями нарисовал зайца. Заяц понравился Борьке. Он просил нарисовать рядом с ним мишку. Анатолий Владимирович сказал, что зайчик испугается медведя. Лучше не пугать его, а подарить ему морковку. Большая, должно быть, очень вкусная морковка неожиданно появилась в заячьих лапах. Борька сразу же вспомнил, что за цветочным горшком, тут где-то рядом, еще с самого утра запрятал от брата огрызок морковки. Он неловко повернулся и опрокинул горшок с геранью. Горшок упал на пол и разбился. Борька испугался и заплакал, бросившись на руки к Анатолию Владимировичу.
— Это нам тетя Надя принесла, — говорил он сквозь слезы. — Мы свои продали… Мама бить будет…
— Не плачь, не плачь, — успокаивал Анатолий Владимирович. — Не побьет.
— Я спать хочу, — хныкал Борька.
— И прекрасно. Давно пара. Баю-баю, баю-бай…
Анатолий Владимирович стал ходить по комнате. Он пел все тише и тише, искоса поглядывая на малыша — не закрыл ли тот глаза, не спит ли? Закрыл… Ресницы не дрожали, дыхание стало ровным, Анатолий Владимирович умолк.
— Картошка сварилась, — пробормотал Борька сквозь сон.
И Токарев снова запел:
— Баю-баюшки-баю…
Он ходил по комнате, пел, а сам все думал о чугунке с картошкой, подошел к двери, легонько приоткрыл ее ногой; дверь заскрипела, Анатолий Владимирович запел чуть-чуть громче и боком прошел в кухню.
Дрова в печурке потухли давно — даже угольков не было видно под золою. Из-под крышки чугунка еще шел пар, тот особенный пар, по которому нетрудно догадаться, что картошка хорошо уварилась.
Анатолий Владимирович вернулся в комнату, наклонился над кроватью, чтобы положить Борьку, но сделал это неловко, — мальчик зашевелился, и снова пришлось ходить с ним из угла в угол.
Руки художника давно устали. Он решил присесть на табуретку у окна и опереться спиною о стол. Ногою пододвинул табурет к столу и тихонько сел, почувствовав радость, которой давно не испытывал — необъяснимую радость покоя. Теперь он и сам мог закрыть глаза и задуматься. Он забылся на какое-то мгновение и тут же вздрогнул от неожиданно громких голосов.
— Это что же такое? — удивилась Фаня, закрывая дверь.
Анатолий Владимирович встал поспешно и проговорил:
— Не пугайтесь. Ему хорошо.
— Да не про него, про вас я, — сказала Фаня, принимая Борьку из рук Анатолия Владимировича. — Вы уж нас простите, товарищ художник. Спасибо вам такое, что и не выскажешь.
Она положила Борьку на кровать, приказала старшему притащить чугунок, зажгла коптилку и, увидев на полу разбитый цветочный горшок, с недоумением отступила.
— Кто же это?
— Извините меня, — сказал Анатолий Владимирович, — моя вина, зацепил нечаянно.
— Ничего, ничего, это я так. Думала, что Борька. Сейчас приберем.
Художник надел шляпу и взял палку.
— А ужинать с нами? — нерешительно предложила Фаня.
Токарев извинился и попросил разрешения прийти завтра с этюдником и тут же пояснил, что этюдник — это ящик с красками.
— Только и всего. Я, значит, один буду. А пока до свидания.
Выйдя за калитку, Анатолий Владимирович оглянулся. Он посмотрел на бревенчатый домик с двумя неяркими окнами, на покосившееся в полумраке крылечко, словно бы видел все это в последний раз. Но улыбнулся он не грустной, а светлой улыбкой, радуясь тому, что домик этот не согнулся под тяжестью горя и свет его окон не отличается от других — такой же тихий и ровный, как все на этой рабочей улице… И невольно подумал он о хозяйке этого дома. «Как хорошо улыбнулась она! Русская… русская». Подумал о ее ребятишках и сразу же вспомнил совет старого мастера. «Спасибо ему, — сказал про себя Анатолий Владимирович, — теперь я напишу эту картину, теперь напишу!» Ему представилась девчушка в черном берете с косичками, ее товарищи, работавшие на поворотном приспособлении; толкали друг друга, шумели, словно вокруг новогодней елки… Нет, это для них еще не жизнь, это для них игра, занятная игра…
Кто-то сильно толкнул его в спину, едва не сбил с ног. Анатолий Владимирович насилу удержался на скользкой, покрытой смерзшимся снегом тропе.
С веселым топотом и смехом пробежала мимо него ребячья ватажка. Передний был на целую голову выше других. Уши его шапки вскидывались, как вороньи крылья. Он-то, наверное, и толкнул Анатолия Владимировича. Какой-то отставший, отогнув заиндевелый воротник пальто, окликнул вожака: «Погоди, Филька!» Сразу же вспомнил Анатолий Владимирович красное пятно чугунной печки в полутемном углу цеха и сочувственно покачал головой: «Дети, дети… конечно же, все это для них только игра! Как можно принимать их всерьез? Как можно написать все это? Как написать?»
Он услышал за собою все нарастающий грохот возвращавшегося с испытаний танка, остановился, посмотрел вслед убегавшим ребятам: «А все-таки я напишу это, напишу!»
Дома Анатолия Владимировича ждала неприятность. Дочь, не дав раздеться, спросила, не достал ли он денег.
— Откуда, Сонюшка?
Софья Анатольевна была озадачена. Она знала, что отец ходил на завод с предложением написать портреты стахановцев. Она одобрила эту работу, как солидный заказ. Но отец, похоже, меньше всего думал о деньгах. Он, видите ли, собрался воевать кистью. Все это очень смешно, но и странно. Он даже пить стал меньше.
Софье Анатольевне нравилось думать, что отец с детства недолюбливал ее потому, что ждал мальчика, а родилась дочь.
А между тем он любил ее всегда, с малых лет, исполнял все ее капризы — иначе она мешала ему работать, — и лишь с годами заметил, что это пошло ей во вред. Дочь стала взрослой, и сладить с нею было уже невозможно. Тогда-то и начались у них ссоры. Анатолий Владимирович всегда оказывался побежденным. Его нетрудно было победить, напомнив то, что он говорил о самом себе, о своем творчестве в минуты крайнего огорчения.
— Значит, денег нет?
— Откуда им быть?
— Тогда зачем же все это? — Софья Анатольевна указала на разбросанные по комнате холсты. Она подвинула ногой фанерку, на которой была изображена панорама города. — А это тоже твое?
— Тут, одного начинающего…
— Ну и что же? Как все — гений?
— Все мы в молодости одинаковы, — ответил старик и задумался. — Задора, помню, было — не дай бог! Думал, горы сверну.
«А чем кончилось? — подумала Софья Анатольевна. — Горой фанерок в чулане. Только и всего».
— Не всем же быть Леонардами, — сказала она, чуть усмехаясь.