— Зачем? — Черкашин оторопел. — Извините, но этот разговор неприятен мне. Оставим.
— Оставим. — Николай посмотрел на Черкашина так, словно собирался сказать ему самое важное. — Без любви жить трудно.
— Любовь — это, знаете ли… — Черкашин не докончил фразы. — Еще раз прошу, оставим…
— А могли бы вы жениться на такой вот… женщине?
— Что значит — «на такой»? — почти сердито спросил Черкашин. — Я вас не понимаю!
— Ну, работница… и потом — двое детей.
— Если бы я полюбил ее, я полюбил бы и детей ее. Они были бы моими детьми.
— Эх, если бы Фаня это слышала!
— Да при чем тут ваша Фаня?
— Больше не буду мешать. Только разрешите рассказать ей…
— Да зачем же?
— А просто так! Может, ей веселей будет. Вы видели, какие у нее глаза грустные?
— Я уйду от вас! — решительно протестуя, проговорил Черкашин.
— Не буду! — сдался Николай и крепко стиснул его руку выше локтя. — Не буду…
Если бы Черкашин знал, что Николай, разговаривая с ним о Фане, о любви, решал какой-то важный для себя вопрос.
Они не понимали друг друга.
Это происходило потому, что каждый думал о своем.
Черкашину казалось, что Николай знает его печальную историю с Софьей Анатольевной и, решив его пожалеть, завел разговор о чем-то далеком… Что ж, может быть, эта женщина с большими светло-карими, чуть печальными глазами и любила его. Но он-то теперь никого не собирается любить. «Впрочем, все это глупости, — подумал он. — Вспомнил о какой-то рыжей девчонке!» Но, странное дело, в его представлении та рыжая девчонка совсем не была схожа с женщиной, которую он только что видел на портрете. Женщина понравилась ему. У нее было двое детей, муж погиб на фронте, она трудно жила. Он задумался. Может быть, он когда-нибудь и заговорит с ней. Но не будет нуждаться ни в чьем посредничестве… Разговоры Леонова казались ему неприятными, а сам он даже навязчивым. Александр Николаевич просто не узнавал его сегодня.
— А вот ревность… — сказал Николай. — Могли бы вы ревновать женщину… как бы вам сказать, одним словом, выражаясь по-книжному… к ее прошлому? Могли бы?
— Что с вами сегодня?
— Нет, вы мне все-таки скажите, — настаивал Николай. — Раз уж мы начали говорить…
— Не мы, а вы! — усмехнулся Черкашин. — Если хотите знать, я ревновать не стал бы. Конечно, если бы чувствовал, что она меня любит.
Николай потащил Черкашина на балкон.
— Красивый стал наш город? Вы не замечаете?
Черкашин удивился этому неожиданному ходу мыслей, но сразу же решил подхватить новую тему разговора. Любуясь ночными огнями, он стал вспоминать прожитые в Кремнегорске годы, многих людей, которых знал. Вспомнил Алексея Петровича, Плетнева, Громова…
— Все-таки в общем жаль Сергея Сергеевича, — вздохнул Николай. — Хотя, конечно, был он человек далеко не образцовый. Верно ведь?
— Не знаю, — ответил Черкашин. — Мне его не жаль. Мертвые сраму не имут… Однако вот не могу забыть… по его доносу в тюрьме сидел!
Жгучее медленное солнце стояло над страной. Затянувшийся горячий полдень сушил вечную землю. Сухими, как земля, были военные сводки тех дней. С запада и с востока летели встречные письма, написанные в окопах и в дальних от окопов городах, за Уральским хребтом. И те и другие были озарены светом обычных фитильков, светом любви и веры, — писала ли их женская или мужская рука. Смерть шла рядом с жизнью. А над ним была любовь.
«Чьи это мысли, — подумала Надя, — мои или чужие?»
Она стояла у окна и смотрела в голубое небо горячего полдня. Над Орлиной горой от взрывов поднимался дым. Надя смотрела, как дым, поднимаясь, таял и никак не мог достичь середины неба… И ею овладела грустная, всем знакомая мысль о том, что все растает в беспредельности, в спокойной и постоянной голубизне, — неизменная мысль о жизни и смерти. А над жизнью и смертью была любовь…
Это слово, это чувство не давало нигде покоя. Может быть, она одна такая, а многие другие живут, не думая об этом, и, видимо, легче живут, нежели она. Может быть, она неисправимая мечтательница… Надя вспомнила про алые паруса, потом, как она мечтала о таком коксовыталкивателе, который имел бы столько таранов, сколько печей в батарее, чтобы поворотом одного рычага вытолкнуть сразу весь кокс. Не скоро она поняла, что такая мечта далека от жизни. А когда поняла, то примирилась с одним коксовыталкивателем, стараясь как можно лучше изучить его. Не пора ли, не пришло ли время и в личной жизни отказаться от мечтаний и понять наконец, что законы имеют свою силу? Но в горечи этой мысли она почувствовала всю безвыходность положения. Если так рассуждать, тогда ничто в мире не должно двигаться вперед. А так не может быть. Но вовремя ли эти мысли? Что, если они должны быть отложены до лучших дней? Ведь нашлось же у народа, у государства мужество отложить многое из того, что было нужным в мирное время, отложить ради войны, ради победы над врагом! Найдет ли она в себе мужество? Очевидно, найдет. Но надо ли? Ей нужна не просто любовь… Она ненавидит Плетнева, все свое прошлое, все, что было до Николая. Но случилось то, чего она так опасалась тогда: Николай стал упрекать ее.
Снова и снова вспоминался тот первый, неожиданно возникший разговор. Она терпеливо отвечала на его вопросы, умоляющим взглядом пыталась защитить себя от презрения, молча слушала его, — ей, растерявшейся, испуганной, казалось, что пока он говорит, пока он не отвернулся, не все еще потеряно, не все кончено…
Стыдно ей за себя, за свою робость.
Так и не пришел он вчера домой — после собрания отправился в цех.
Возвращаясь поздно вечером со смены, Надя думала все о том же. Она споткнулась о камень и с огорчением вспомнила, как раньше Николай всегда пугался, когда ей случалось споткнуться. Он боялся за нее, он любил! А теперь и не заметил бы этого.
На углу мерцал желтый круг циферблата. Скоро десять часов. Надя не торопилась, дома ее никто не ждал. Было обидно. Поздние вечера когда-то имели для нее свою прелесть: она любила сидеть в полутемной кухне, освещаемой только огнем печи, пробивающимся сквозь решетку чугунной дверцы, отражение которой колеблется на стене; любила сидеть и ожидать Николая. Он заходил тихо. Увидав еще с порога ее огромную, полупрозрачную тень на стене, начинал подкрадываться, чтобы закрыть Наде глаза, думал, что она не замечает…
Надя в раздумье открыла дверь квартиры, зашла в темную комнату. Она привыкла к темноте, к одиночеству в такие часы, бросила шляпку на диван и вздрогнула: у стола, к ней спиной, сидел Николай, положив голову на руки. Спит или просто сидит, задумавшись? Она постояла с минуту у порога. Николай не поднимал головы. Видимо, спит… Она тихонько притворила дверь, сняла пальто, осторожно прошла к столу, увидела усталое лицо Николая, крепко закрытые глаза, заметила свежий порез на щеке от бритвы. Наклонилась и прикоснулась губами к виску. Если Николай не услышит, она ни за что ему не скажет…
Тропинка вела прямо на поселковый базар, и Фаня решила туда зайти. Ей показалось, что это даже кстати, — можно присмотреть какую-нибудь игрушку для ребятишек.
Расположился базар на холме и поэтому был далеко виден во всей своей пестроте шумливый клубок толкучки. У самого входа, под глухой стеной бревенчатого дома, сидели сапожники и на скорую руку подколачивали обувь; возле них вертелись мальчишки и продавали ваксу; дальше стройным рядком стояли женщины, выставляя в банках самодельные конфеты-тянучки, а еще дальше толпились мужчины и предлагали водку, табак, заманчивые пачки «Казбека», напоминавшие о довоенных временах; какой-то инвалид торговал самосадом. Целый чемодан самосада! Рядом — граненый стакан, кусок газеты, чтобы желающие могли завернуть пробную козью ножку. Любители курева сидели на корточках тесным кружком, дымили и сплевывали, раздумывая и не торопясь определить вкус и крепость табака. Инвалид же продавал самосад настойчиво, постукивая костылем по чемодану и клятвенно заверяя, что лучшего все равно не найти.
В другом конце базара продавались различные вещи — от мелкого гвоздика до школьного платья.
Фаня не присматривалась особенно ни к чему и только ходила в пестрой шумной толпе, едва взглядывая то на одно, то на другое, ничего не желая. Ей предлагали цветные косынки и кружевные воротнички, моточки мулине, конечно, самые наилучшие, конечно, только по случаю крайней нужды.
Так она дошла до последнего ряда, где, расположившись на земле, какой-то старик продавал всяческую мелочь. Дальше идти было некуда, и поэтому Фаня невольно задержалась у его коврика. Иголки, гвозди, замки, круглые зеркальца, медные краники, узорчатые рамки и многое другое лежало на этом коврике. Между какой-то коробкой и книжкой по электротехнике Фаня увидела зеленую трубочку калейдоскопа и нерешительно потянулась к ней.
— Всего только пятнадцать рублей. А какая забава для ребятишек! — проговорил старик и подал Фане калейдоскоп. — Чудесная трубочка!
«Помню я эту трубочку! Мама когда-то покупала!» — подумала Фаня и сразу же решила: «Возьму!»
— Вы только посмотрите, гражданочка!
Фаня не стала разглядывать узоры цветных стекляшек, положила калейдоскоп в карман ватника, расплатилась и пошла.
При выходе, у самых ворот, ее окликнула ворожея:
— Девица? Хочешь погадаю? За пять рублей всю правду скажу.
Фаня глянула на цыганку — глазастую, молодую, в пестром одеянии. Ворожея улыбнулась:
— Подходи, не бойся, красавица. Знаю я твое горе. По глазам вижу. Позолоти ручку — скажу. Скажу и посоветую.
— На чем же гадаешь? — спросила Фаня, удивляясь тому, что цыганка заговорила о горе.
— По руке. Без обмана. На ладони все написано. За пятерочку прочитаю. Давай!
— Ты же неграмотная! — засмеялся парнишка, встряхивая на руке цветной дамский плащ.
— Чтоб тебя ни одна девка не поцеловала! — сердито посулила цыганка.
— В нашей артели машинистка вчера какие-то билетики печатала, — сказал паренек Фане. — Мы думали, что приглашение на вечер. А сегодня, смотрю, эти самые билетики одна тетка распродает: какой вытащишь, такая тебе и судьба. Я три раза подходил — судьбу пытал. И все разное. По одному билетику только жениться, а по другому давно помереть надо.