В храме загудела медитативная чаша.
– Да, скребком, – подтвердила Ха. – Кажется, я придумала научное название для нашего существа. Или, по крайней мере, рабочий термин: Octopus habilis. По аналогии с Homo habilis, человек умелый. Мы назвали его Homo habilis из-за орудий, которые нашли рядом с его останками. Понимаете?
Ха повернулась к Эвриму. Ее возбуждение идеально отразилось на лице Эврима: да! Это определенно их объединяло. Пусть между ними и было расстояние – огромное различие в том, как они видят мир, – но это общее чувство опознавалось безошибочно. Чистая радость открытия – общего открытия.
– Наш осьминог находится в каменном веке, – сказала Ха. – Или, точнее, в раковинном веке.
Идеи, лежащие в основе записи коннектома и нейронного моделирования, – это человеческие идеи, однако поворотная точка была технологической, а не интеллектуальной. Предшествовавшие мне ученые были Галилеями без телескопа. Они пытались воссоздать лабиринты сознания по срезам мертвого мозга, вручную определяя границы между нейронами. Какими бы умными они ни были, их задача была невыполнимой. Ручное воссоздание лабиринта коннективности одного кубического миллиметра коры головного мозга заняло бы миллион человеко-часов.
Только мощные вычислительные способности и автоматический анализ изображений нового поколения суперкомпьютеров под управлением искусственного интеллекта наконец позволили продвинуться вперед. Вот в чем ирония: я не стою на плечах гигантов – я стою на плечах машин и их сфокусированных вычислительных способностей.
– КАКОВО ЭТО – быть летучей мышью?
В Астрахани было жарко, а в однокомнатной квартирке – еще и душно. Айнур лежала на узкой постели нагишом, глядя, как кольцо дыма тает на подлете к потолку. Они немного выкурили, но не столько, чтобы вызвать столь странный вопрос. Она повернула голову к Рустему.
– Извини, что?
– Ты меня спрашивала насчет моей работы. Чем я занимаюсь. Я пытался придумать, как тебе это объяснить.
Айнур пришлось усилием воли возвращать себя к разговору, который они вели чуть раньше. О чем это они говорили? А, да! О работе. Ее работа – развешивание картин в галереях – Рустему показалась очень увлекательной. Теория, лежащая в ее основе, размышления, которых требовала последовательность произведений и их размещение в пространстве. Важность негативного пространства. Он много расспрашивал ее о работе, а она отвечала небрежно.
Она уже давно особо не задумывалась о своей работе. Процесс отточился до автоматизма. Обычно в картинах присутствовал естественный синтаксис, а если нет, приходилось придумывать некую последовательность и объяснение. Какую-нибудь бессмыслицу. Если художнику не нравилось, он настаивал на чем-то другом – и тогда нужно идти ему навстречу. Так оно было на самом деле.
Спустя какое-то время ей стало немного неловко: вопросы Рустема были глубокими, точными. Они требовали точных ответов, а у нее таких не было. Те теории, которые она выучила в университете, давно потонули в потоке практики.
Спасаясь от его вопросов, она спросила про его работу. На самом-то деле ей было неинтересно. Она думала о том, что ей хотелось бы, чтобы они шли быстрее. Ей хотелось оказаться у себя в квартирке и лечь с ним в постель.
Однако задавать вопросы было лучше, чем пытаться подобрать ответы. Она чувствовала себя дурой. Дурой она не была, просто не из тех, кто постоянно думает. Когда она работала, теории не было – было просто знание, полученное за годы работы. Как знание, которое приходит, когда говоришь и слушаешь на родном языке. Именно поэтому она и была так востребована. Из-за того, как легко работает. Не по школярским теориям, усвоенным на скучных лекциях, когда по терминалу скачут слайды с последовательностями картин.
И потому она задала ему вопрос:
– А что насчет тебя? Ты работаешь с нейронными сетями. Каково это?
Он не успел ответить: они дошли до двери ее квартиры и занялись другим.
И вот спустя два часа он решил ответить на ее вопрос.
Ну что ж: ей хотя бы не нужно говорить. Она может просто наслаждаться обостренными ощущениями мозга под наркотиком, объединившимися с естественным посткоитальным выбросом гормонов удовольствия и смесью лунного и уличного света, попадающей в комнату. Ее назвали в честь лунного света – Айнур, и с самого детства она ассоциировала Луну с собой: прохлада, бледность, ночь. Это было похоже на подкожные фоны, которые можно купить, запустить в кровь и месяцами балдеть. Например, «Прогулка под дождем летним вечером». Если бы ей удалось понять, как перенести на чип это утонченное, дивное ощущение, в которое она порой погружалась, «я – лунный свет», она озолотилась бы.
– Такой вопрос много десятков лет назад задал философ Томас Нагель. «Каково это – быть летучей мышью?» Он пытался продемонстрировать, насколько немыслимо представить себе, будто имеешь сенсорный аппарат, настолько отличный от нашего собственного. Даже для того, чтобы просто представить себе, каково ориентироваться с помощью сонара, надо поставить себя на место летучей мыши. А это невозможно: точку зрения можно изменить только немного, и чем дальше ты от нее отходишь, чем более чужда она тебе – тем труднее ответить на этот вопрос.
– Понятно, наверное.
– Вроде как, – сказал Рустем, уставившись в окно.
Настоящих летучих мышей здесь было много. Она порой видела их, когда шла домой в темноте: кривые узоры в черном пространстве выше уличных фонарей. Можно подбросить камешек – и одна из них кинется следом за ним.
Рустем помолчал, а потом повторил:
– Вроде как. Но когда я это прочел, то учился в университете в Москве. К этому моменту я уже хакнул немало нейронных сетей. Знал, каково быть, например, кораблем-контейнеровозом. Патрульным дроном на улицах Челябинска. Спутником-тягачом, выволакивающим старую установку связи, сбившуюся с орбиты. У меня всегда был… не знаю, как это назвать… талант? способность?.. пролезать в сети ИИ и понимать, каково быть ими. Жить там, визуализировать тот мир. Я прочел то эссе для курса философии, который заставляют пройти всех младшекурсников, где всем скучно и досадно, потому что нет времени делать задания для этих занятий вдобавок к тем, которые действительно интересны и которые хотелось бы выполнять. Я не стал делиться своими мыслями с другими студентами: им было бы неинтересно. Я и профессору не стал говорить. Он воспользовался бы этим, чтобы снизить мне оценку, или втянул в спор, который был бы мне непонятен.
Айнур попыталась вспомнить, когда в последний раз разговаривала с кем-то – да с кем угодно – настолько долго. Она посмотрела на силуэт Рустема на фоне окна. Он не пытался вести монолог: время от времени он делал паузу, ожидая ее ответа, и только потом продолжал. Обычно он много не говорил. Она по ошибке задала ему вопрос, от которого он завелся. Было заметно, что ему давно хочется с кем-нибудь об этом поговорить.
– Короче, – продолжил Рустем, – позже я вернулся к той статье. Несколько лет тому назад. И обнаружил – как часто бывает, когда перечитываешь что-то из университетских времен, – что тогда я ее не понял. Что на самом деле пропустил немалую ее часть.
Он снова замолчал, ожидая ее реакции, так что она сказала:
– Точно. Понимаю. Иногда я перечитывала книги, которые нам задавали в школе, и удивлялась, что нам велели их читать именно тогда. Как будто это делается специально: дают читать гениальные книги до того, как ты в состоянии будешь их понять.
Рустем рассмеялся:
– Ага, что-то вроде того. Так что недавно я ее перечитал и нашел раздел, где Нагель говорит о том, как слепые способны обнаруживать предметы рядом с собой, также используя сонар – как они используют голосовые щелчки или постукивание палки, чтобы «услышать», где что. А потом он пишет, что, наверное, это и есть ключ к подобного рода коммуникации. Возможно, если бы ты был слепым и знал, каково это – как это ощущается мозгом, – тогда можно было бы представить себе, каково иметь сонар летучей мыши. Ты не понял бы, каково быть летучей мышью на самом деле. Но мысленно можно было бы создать аналогию. И тогда мне показалось, что, возможно, это и есть мой талант.
– Что?
Она не хотела, чтобы это звучало раздраженно, но это прозвучало именно так.
– Воображение входить в чужой разум. Когда я был маленьким, у родителей не было денег на терминал с виртуалом или хотя бы трехмерными моделями. У нас дома вообще не было терминала.
– У тебя не было терминала?
– Не было. Я рос в городке под названием Елабуга. Сейчас он в Уральском сообществе. Раньше это была Республика Татарстан. И раз у меня не было дома собственного терминала, я ходил в один компьютерный клуб в подвале. Я подсоединял дерьмовые старые терминалы и взламывал с них. Я подумал, что, может, эта способность берет свое начало именно оттуда. Может, не имея нормальных устройств, я начинал как слепой. Мне пришлось использовать другие чувства, компенсировать – и со временем эти другие чувства становились все острее. Мне приходилось воображать то, что парню с хорошими системами преподнесли бы на блюдечке, и это привело к тому, что я научился прокладывать себе путь во все более и более сложные паттерны. Видеть их у себя в голове, как слепой может иногда понять, что в комнате передвинули предмет мебели просто по звукам и ощущениям пространства. Так что я не знаю, каково быть летучей мышью – на самом деле, – но могу это аппроксимировать.
Он замолчал.
– Извини. Я заговорился. Обычно я столько не болтаю. Просто сейчас я бьюсь над сложной задачей, которая не дает мне покоя.
– Угу, – отозвалась Айнур. – А я лежала и думала, что уже очень давно столько ни с кем не говорила. Обычно если я так долго разговариваю, то это с моей половинкой.