Постельничий хлопнул в ладоши. Тотчас же в опочивальню, склонившись до земли, один за другим, вошли шесть стряпчих и спальников. Отвесив по земному поклону, они приступили к обряду государева одевания.
Наскоро умывшись, царь собрался в крестовую, но на пороге неожиданно снова повернул в опочивальню. За ним неслышною тенью скользнул постельничий.
— Лежат, горемычные, — с глубокою кручиною произнес Алексей, опускаясь на колени перед коробом. — Лежат, спокинутые сиротины мои!
Федор вытер кулаком повлажневшие глаза и поднял крышку. Из короба пахнуло запахом плесени. Видно было, что давно ничья рука не касалась вороха полуистлевших детских забав.
— А вот и конек мой немецкого дела, — сказал Алексей и нежно погладил сбившуюся в войлок гриву.
Затем он достал потешные латы, приник к ним щекой.
— Доброго здравия, друга мои верные! Спокинул я вас, неразлучных моих… Памятуешь ли дни мои юные? Памятуешь ли, каково скакивал я на коньке своем скакунке? — спросил он Федора и мечтательно зажмурился. — Колико годов прошло с детской поры, а все сдается — токмо рученьку протянуть и достанешь те годы младые.
Федор сочувственно покачал головой.
— Сесть бы, Федя, на того скакунка деревянного, — продолжал государь, — обрядиться бы в латы потешные и ускакать далече-далече, к тем годам златым моим, в коих несть человеку ни кручины, ни заботушки… В остатний бы нынешний день остатнею потехой потешиться!
Он вскочил вдруг и шумно захлопнул короб.
— Чтоб и не зреть нам боле сего!.. Нынче же вон! Захоронить под землей.
Отец Вонифатьев встретил царя на пороге Крестовой и во второй раз благословил его золотым, в изумрудах, крестом.
Медленно и проникновенно читал Алексей положенные молитвы, скрепляя каждое слово крестным знамением и поклоном.
После утомительно долгой службы протопоп окропил царя святою водою.
— Соловецкие мнихи воду сию доставили, — с гордостью объявил он.
В передней дожидались бояре, окольничий, думные и ближние люди. Увидев царя, они упали ниц и так пролежали до тех пор, пока раскачивавшаяся фигура Алексея не скрылась в тереме.
Вскоре в переднюю ввалился Борис Иванович Морозов. Свысока оглядев собравшихся, он торжественно поднял руку.
— Волит великий государь сидеть нынче с окольничим Петром Тихоновичем Траханиотовым, да с судьею земским Левонтием Степановым Плещеевым, да с думным дьяком Назарием Ивановым Чистым, да с постельничим Федором Михайловичем Ртищевым [3].
Федор вышел в терем первым. За ним чинно потянулись остальные вызванные. Чуть слышным ропотом провожали их не удостоившиеся царского приглашения.
— Токмо нынче и свету стало у государя, что в Траханиотовых да в Плещеевых! — ворчали иные из них.
— Ужо не миновать стать, наступит времечко и вовсе повелит Алексей Михайлович не казаться перед очи свои! — вторили другие и переглядывались исподлобья, по-бычьи сгибая головы.
Царь развалился в высоком кресле и с блаженной улыбкой прислушивался к веселому перезвону колоколов.
— До чего же, Господи, умильна жизнь христианская, — молвил он и милостиво похлопал по спине Бориса Ивановича.
Морозов приложился к царевой руке.
— Всю душу положил я на то, царь государь и пестун мой, чтобы возлюбил ты великою любовью Христа пропятого…
Он помолчал, переглянулся с Траханиотовым и болезненно перекосил лицо:
— Токмо бы смуту избыть на Руси… Токмо тихо было бы в государстве нашем.
Алексей встревоженно приподнялся.
— Аль вести недобрые? Ну, чего им надобно, тем смутьянам?
— Батогов, государь! — резко бросил Траханиотов.
— Да дыму пищального, — прибавил Плещеев.
Ртищев сидел в стороне и не принимал участия в сидении [4]. Алексей поманил его пальцем.
— Слыхивал? А ты все норовишь смердов потчевать хлебушком да словом евангельским.
Плещеев и Траханиотов обдали постельничего высокомерным взглядом.
— Млад еще Федор Михайлович в государстве разуметь.
От лица Ртищева отхлынула кровь:
— Коль я млад и неразумен — выходит, царь еще неразумней меня по большей младости годов своих!
Морозов в ужасе отшатнулся к стене.
— Молчи!
Но постельничий уже кипел и никого не слушал, кроме себя.
— То-то, — кричал он, — судья с окольничим государевой младостью пользуются да его светлым именем всей Москвой володеют!
Позабыв о присутствии Алексея, задетые за живое советники дружно набросились на постельничего. Царь чутко прислушивался к сваре и не останавливал спорщиков.
— А все от соли пошло, — визжал Федор, готовый вцепиться в бороду Траханиотова, — все от того указу, сто пятьдесят четвертого году [5].
— А и не впрямь ли Федькина правда? — вмешался вдруг в спор Алексей и приказал принести указ.
Назарий Чистой прошмыгнул в сени и сейчас же вернулся с указом.
— Чти! — поддернул щекой государь и пересел на лавку.
Трижды перекрестившись, Назарий начал:
Указ и боярский приговор от седьмого дня, месяца февраля лета семь тысящ сто пятьдесят четвертого году. Для пополнения государские казны служилым людям на жалованье, положити на соль новую пошлину — за все стрелецкие пошлины и за проезжие мыты — перед прежними с прибавкою: на всякий пуд по две гривны…
Плещеев вызывающе толкнул плечом Федора.
— Покажи-ко, ученый, где тут неправда противу государевых холопов и сирот.
Алексей не зло погрозил судье:
— Не сбивай ты дьяка.
Чистой снова сипло затянул:
А как та пошлина в нашу казну сполна сберется и мы, великий государь, указали: со всей земли и со всяких людей наши доходы, стрелецкие и ямские деньги сложити и заплатити теми соляными пошлинными деньгами.
— А и доподлинно, лиха не зрю, — развел царь руками и с видом превосходства поглядел на Ртищева. — Оно и выходит, что хотя годами я, почитай, на четыре лета млаже твоего, а умом-разумом перерос.
Постельничий по-ребячьи надул губы и молчал.
— Так, аль сызнов не так? — не отставал развеселившийся царь.
— А не так! — воскликнул Федор и, повернувшись к Плещееву, брызнул слюной в его скуластое рябое лицо: — Сам-то ты, лукавый, боле нашего ведаешь, что не так!.. Ложью перед царем-государем живешь… Сходи-ка на рынок, прознаешь в те поры, что пошлина в раз с полразом выше цены самой соли!.. А коли так — можно ли той солью людишкам пользоваться?
Заметив смущение на лице царя, Траханиотов нарочито громко расхохотался.
— Оно и зреть, что хоть постельничий и навычен многим премудростям книжным, а в государственности, как татарин в кресте, разумеет.
Отставив указательный палец, он по слогам отчеканил Ртищеву, норовя, главным образом, внушить самому государю:
— Был бы налог с одних мужиков да протчих смердов — доподлинно, можно бы и попечаловаться. А налог тот на всех, холопов царевых, от худого до высокородного.
Алексей нахмурился. Пальцы раздраженно пощипывали едва пробивавшийся русый пушок на откормленном круглом лице. Живые глаза подозрительно бегали по лицам ближних.
Плещеев чуть подвинулся к Траханиотову и что-то прошептал тонкими губами. Окольничий, с опаскою покосившись на государя, мотнул головой.
Встав с лавки, царь вразвалку прошел к окну. На лбу его, между бровей, от непривычки к долгим спорам и серьезным думам, проступили вздувшиеся жилки. Он с радостью перевел бы беседу на что-либо более легкое и близкое его сердцу или показал бы ближним ручного сокола своего, которого сам обучил по-новому набрасываться на дичь, но невольно чувствовал, что не зря обозлились советники на постельничего. «Не зря надрывается Федька. Не навычен он к сварам, — опасливо складывалось в голове и отдавалось в груди, — не быть бы бунту от соли». Один за другим оживали в памяти рассказы бахарей о смутных днях на Руси, о черных годинах. Переполошенное воображение рисовало страшные картины восстаний — царю казалось, что он уже слышит отдаленный ропот толпы, идущей с дрекольем на Кремль. «Надо тотчас упредить, — думал он, — надо немедля повелеть советникам». Но нужных слов не было — они терялись, не успев оформиться в голове.
— А ведь правда, как будто, за Федькой выходит, — вымолвил он наконец. — Ежели без соли людишек оставить, не миновать смуте быть.
Чистой повернулся к образу и набожно перекрестился.
— К чему ты? — не понял царь.
— К тому, преславный, что имеешь ты гораздо мягкое сердце. За то величу и хвалю Господа нашего.
Едва сдерживая лукавую усмешку, он смиренно потупился и продолжал:
— Через мягкое сердце идет путь христианской души к райским чертогам… Путь же к безмятежному царствию на земле — есть путь силы непоколебимой.
Траханиотов горячо поддержал дьяка:
— Сим победишь, государь! Непоборимою твердынею духа. Испокон веку тем славны и сильны были володыки российские.
К Алексею подошел Плещеев.
— Дозволь молвить, царь.
— Ну?… Чего еще не накаркал?
Судья склонился к поле царева кафтана и благоговейно поцеловал ее.
— Ежели потакать людишкам, того и зри, опричь соли, занадобится им овкач вина доброго… А там недалече и до кафтана боярского! А по-моему, по-неразумному, чтобы помятовали смерды сиротство свое, — вместно ежеден потчевать их батожьем да кнутьем.
Снова разгорелся спор. Алексей неожиданно хлопнул в ладоши, и на лице его запорхала счастливая улыбка.
— Покель вы тут сварами тешились, надумал я, как по-божьи то дело решить. Да не батогом, а христианской любовью к людишкам нашим.
На лицах советников изобразилось крайнее восхищение.
— Волим мы то дело передать патриарху, — говорил царь, — пускай по всем церквам возносят священницы молитвы к престолу всевышнего, чтобы смилостивился Господь, умягчил сердца человеков и свободил нашу землю от брани междоусобные. Да просветятся смерды великим светом премудрости Божией и да уразумеют… да уразумеют, что не через хлеб-соль, а через пост и