Горби-дрим — страница 11 из 25

XXIX

– Ну что, Черненко? – сидели уже на кухне у Громыко, цековский новый дом на Сивцевом Вражке. – Жалко же деда.

К Черненко они оба относились неплохо. Мрачный брежневский оруженосец с молдавских, что ли, времен стал к семидесяти годам настоящим министром двора, и очень неплохим министром, неплохим до такой степени, что были даже какие-то фантастические истории о нем, особый фольклор Старой площади – Ленинскую премию в области науки и техники, над которой было принято смеяться, потому что ну в самом деле, какой из Устиныча ученый, – премию он получил не за науку, то есть не за брошюрку с пересказами Маркса, упомянутую в постановлении, а за технику, а именно за какую-то секретную и сугубо механическую штуку, спроектированную лично им – штуку никто не видел, но рассказывали, будто с ее помощью из «особой папки», которая на самом деле совсем не папка, можно за минуту извлечь любой документ на нужную тему. Поскольку папки никто не видел, то и устройство представлялось всем каким-то волшебным, гербертуэллсовским. Когда он станет генеральным секретарем, первое, что он попросит – покажите особую папку. Оказалось, комната, как в библиотеке, а изобретение Черненко – всего лишь расставленные в шахматном порядке шкафы, так между ними проще ходить, вот и все, вот за это Ленинскую премию и дали.

Дружить с Черненко было невозможно в принципе, в его мире существовало только два человека – он сам и Брежнев, больше никого, остальные, в том числе, между прочим, Андропов – даже не мебель, воздух. И когда из воздуха материализовывался или Громыко, или кто-нибудь еще, его лицо принимало каждый раз такое выражение, как будто он очень удивлен тому, что в облаках его табачного дыма иногда заводятся какие-то живые существа.

Дым – может быть, он сам из него и состоял, никто и никогда не видел более самоотверженного курильщика, чем Константин Черненко. Бывают люди, о которых говорят, что они курят всегда – то есть, допустим, каждые десять минут человек закуривает новую, и всем кажется, что больше курить невозможно, что это потолок (от себя скажу – одно время я так и курил, не было фотографии, на которой я без сигареты, выходило четыре пачки в день). А Черненко курил всегда в буквальном смысле, то есть, докурив одну сигарету, он прикуривал от нее следующую, и так до самого вечера. Можно было бы сказать, что он делал паузы, например, выступая с трибуны, но в том-то и дело, что с трибун он не выступал, даже на съездах партии, даром что член политбюро, и никто из посторонних, то есть весь мир, кроме очень узкого круга самых близких к Брежневу людей, вообще никогда не слышал его голоса, а кто слышал – тем это тоже счастья не приносило. Анекдотов Черненко не рассказывал, пространными мыслями не делился, ни на кого не орал, вообще издавал минимум звуков – только бурчал что-то, прочитывая принесенные бумаги, или кашлял, глухо и долго. Последние, может быть, десять лет его астма владела им полностью. В задней комнате у него стоял аппарат искусственного дыхания, и когда в кабинете не было посетителей, он выходил туда, и не выпуская из темно-оранжевых пальцев сигареты, присасывался к трубке с воздухом смоленских лесов – почему-то смоленских, почему-то так говорили.

Они оба испытывали к Черненко примерно одинаковые чувства. Жалость – да, разумеется. Уважение – пожалуй; ничего плохого дед никому не делал, может быть, как раз потому, что не замечал никого, кроме Брежнева. И теперь, сидя на кухне у Громыко, они должны решить, хватит ли им этих жалости и уважения, чтобы не выполнить волю покойного Суслова и не делать смертельно больного Черненко преемником смертельно больного Андропова. Не хватило ни жалости, ни уважения.

– Ну и что, – Громыко как будто с самим собой спорил. – Что сейчас мучается, что генеральным мучиться будет – разницы нет, а потом и город его именем назовем, и улицу в Москве.

– Кстати (тоже, наверное, ставропольская, южная привычка – в трагических разговорах резко менять тему, чтобы снизить градус, чтобы, может быть, не расплакаться). А Андропова именем какой город назовем? Надо ведь уже думать.

– Андропов – пускай будет Рыбинск, – ответил Громыко не раздумывая. – Петрозаводск для него это слишком, Ставрополь тем более (улыбнулся), а Рыбинск – он же и там где-то работал, да и город уже был Щербаковом, они привыкли. Так что пусть будет Рыбинск. А Константина Устиновича – решено, выберем. Тихонову я скажу, с ним проблем не будет, Устинов вообще обрадуется, потому что Костя его с Афганистаном, будь он неладен, первый поддержал. Остальные подтянутся. Все-таки умный человек был Ленин, если б не придумал свой демократический централизм, нашему наркомату пришлось бы тяжелее, а так – столбы подпилим, забор сам повалится, как говаривал Жданов. Ты же Жданова не знал?

– Не знал, – подтвердил он.

– Я знал. Сталин его любил очень и даже хотел ему открыться, принять в меченосцы. А он взял и умер, Сталин был уверен, что ошибка врачей, ну чекисты ему и подосрали – вредные они всегда были, опасные. Знаешь, если доживу до конца нашей миссии («Доживете, Андрей Андреевич, что вы» – «Я в твои годы тоже оптимистом был, но мне ведь уже семьдесят четыре, не мальчик»), лично прослежу, чтобы Дзержинского на Лубянке снесли. Сразу же, как только партию распустим, в тот же день. А если не доживу, проследи ты, хорошо? – снова улыбнулся, посмотрел поверх очков.

XXX

– Шапки снимать будем? Морозно! – прокашлял Черненко, когда артиллерийский лафет с гробом Андропова подъехал к Мавзолею.

– Можно не снимать, Константин Устинович, – засуетился Романов, любимое кадровое приобретение Андропова и Устинова, ленинградский первый секретарь, которого перевели в ЦК заниматься военной промышленностью, но вел он себя так, будто представляет какую-то альтернативную «наркомату магии» тайную партию внутри политбюро – и кто поручится, что не было альтернативных партий? Они с Романовым сразу друг друга невзлюбили, обменивались какими-то полузаметными колкостями на заседаниях в ореховой комнате, старики посмеивались – соскучились, наверное, по внутрипартийной борьбе даже в таком невинном виде. Думал, что со смертью Андропова Романов из фаворитов выбудет – но потеплела же физиономия Черненко, улыбнулся дед, надвинул на уши свою шапку. Правильно мы его все-таки не пожалели.

Похоронили Андропова тихо – как будто на автопилоте; церемония дословно повторяла брежневскую, но за Брежневым стояло восемнадцать лет, знакомство со Сталиным, да даже Малая Земля, а Андропов – он сейчас вдруг понял, что этого человека не было вообще, то есть промелькнул на полчаса в истории, да и все, и какой к черту Рыбинск. Чувство было странное, неприятное – как-то так само получалось, что на похоронах хотелось сравнить себя с покойником, сопоставить, и он подумал про эти полчаса и поежился – а сам-то что? С семнадцати лет живешь, уверенный, что твое место в истории забронировано самой серьезной бронью, но ведь и Андропов так о себе думал, а даже законные свои полчаса пролежал в палате под гемодиализом.

Вечером смотрел программу «Время» – камера поймала его лицо именно в этот момент, и лицо было максимально скорбным из возможных. Что ж, похороны все-таки, все правильно.

XXXI

Процарствовал почти всерьез Черненко что-то около месяца – принял в Кремле испанского короля, потом безумного корейца Ким Ир Сена, приехавшего в Москву на поезде (к Андропову ехал знакомиться!), съездил еще на сталелитейный завод к Рогожской заставе, но там он был уже настолько плох, что по телевизору показывали только фотографии – «Константин Устинович с рабочими», а реплики Константина Устиновича читал с выражением телевизионный диктор. После завода слег, отпросился у политбюро отдохнуть в Крым – все равно режим лежачий, лучше лежать с видом на море. Политбюро не возражало, Романов, уже не стесняясь, открыто грубил ему на заседаниях, с каждым разом было все труднее делать вид, что не замечаешь. Старики с присущим только людям глубоко за семьдесят любопытством смотрели на них – подерутся или нет, и неизвестно, чем бы все кончилось, но после очередного заседания политбюро Громыко кивнул головой – останемся. Когда все разошлись, в пустой ореховой комнате сели рядом, и министр иностранных дел на бумажке из блокнота написал дрожащей рукой: «Пора».

Он ошалело посмотрел на Громыко – что пора, Константину Устиновичу кислородный аппарат выключить? – он это взглядом спросил, вслух ничего не сказал – но Громыко понял, улыбнулся одними глазами, и еще одна надпись на том же листочке: «Союзники».

Надо было ехать в Лондон – пустая формальность, это даже не смотрины, им-то глубоко все равно, кого вместо себя оставил Сталин. Просто ввести в курс дела – я, мол, пришел, если интересно, наблюдайте, если нет – дело ваше. Но вообще они там помешаны на ритуалах, еще Ленина попросили – когда решите ликвидировать свое временное царство, пусть ликвидатор к нам заедет, ничего говорить не надо, просто пускай как бы случайно не зайдет поклониться могиле Маркса, проигнорирует классика, мы все поймем и благословим. Странные они, конечно, но Сталин еще в сорок втором году сказал Громыко, что других союзников у него для вас нет, так что надо слетать.

В Москве делать было все равно нечего, полетел, англичане заготовили большую программу даже с выступлением в палате общин, черт знает что. Речь набросали вместе с Громыко – самую стандартную, самую пустую, но зал вежливо хлопал, а Громыко инструктировал, что главное – без скандала, то есть вообще без острых углов. Следующим утром завтракали на Даунинг-стрит, премьер-министр – такая эталонная английская женщина, – вежливо расспрашивала его об особенностях сельскохозяйственного бизнеса в северных районах России, вспоминала лондонский визит Гагарина – вероятно, это был последний русский, которого она видела до сих пор. На королевском обеде с советским космонавтом она, впрочем, не присутствовала – «я была тогда еще простая мисс», – зато стояла на самом краю тротуара, когда Гагарин в открытом «роллс-ройсе» медленно ехал по Оксфорд-стрит, озаряя Лондон своей знаменитой улыбкой. Она сказала про улыбку, потом взглянула на часы и деланно спохватилась – как же так, мистер член политбюро, вы же опаздываете на церемонию возложения венков к могиле Маркса.