У него вспотели ладони. Если совсем грубо – Господи, в чем смысл моей жизни? – Смысл твоей жизни в том, чтобы, приехав в Лондон, не пойти на могилу Маркса и сказать об этом госпоже премьер-министру. Это все. Пересохло в горле, глотнул чаю и как можно спокойнее ответил:
– Вы думаете, советские люди обязаны поклоняться могилам классиков коммунизма? – у него получилось даже как-то улыбнуться. – Тогда я вас удивлю, такой обязанности у меня нет, и я предпочел бы ваше общество обществу надгробных памятников и кладбищенских сторожей.
И сердце так – тук-тук, тук-тук, тук-тук.
Тэтчер наклонилась к переводчику, покивала и потом снова посмотрела на него – было ощущение, что пока она слушала переводчика, кто-то незаметно вынул ее прежние глаза и вставил новые, с повышенным светоотражением и золотыми зрачками.
– Никак не привыкну к тонкому советскому юмору, – с достоинством произнесла премьер-министр. – Что же, могу еще раз сказать, что очень рада видеть вас в моем доме. Очень рада.
В детстве любил кататься с ледяной горки – вот сейчас такое же чувство было, только зажмуриваться успевай.
XXXII
В Москву вернулся к похоронам Устинова – смерть маршала радикально меняла соотношение сил в политбюро, Романов на похоронах выглядел даже не просто присмиревшим – побитым, и когда, по уже сложившейся за эту «пятилетку похорон» традиции на последнем этаже дворца съездов в пустом банкетном зале члены политбюро и маршалы поминали Устинова, пришлось даже тихо спросить у Громыко: «Я все правильно понял?» Громыко замахал руками – Что ты, что ты, мы ж не звери какие, он не представлял никакой угрозы, я бы с ним поговорил и все.
– Этот лысый, – кивнул на нового министра обороны, маршала Соколова, – если уж на то пошло, гораздо хуже; Устинов хоть политик был, а этому только бы воевать, вообще непробиваемый, слово «хуй» произносит легко, слово «мир» просит при нем не произносить. Вот уж кто зверь. Он у тебя – первый кандидат на выбраковку, но ты сам представь, какими он корнями врос, если от рядового до маршала, не пропуская ни ступеньки. С ним побороться придется, у Сталина так с Тухачевским было – фантазия будет нужна, – про Тухачевского хотелось услышать более подробный рассказ, но тут к ним подошел дедушка Кузнецов – настолько незаметный, что полупрозрачный даже какой-то, но при этом – по конституции второе лицо в государстве, заместитель Черненко в президиуме верховного совета. Громыко посмотрел на дедушку сверху вниз и грозно сказал:
– Потеряли, говорю, крупнейшего военного и государственного деятеля, горе.
XXXIII
А кислородную трубочку из Черненко, фигурально выражаясь, выдернул в итоге московский секретарь Гришин – так бы, может быть, Константин Устинович и лежал себе в Крыму, но Гришин как раз после похорон Устинова решил, что раз уж все умерли, то ему ничего не остается как, даже в слезах, взять на себя роковое бремя, очевидным образом сваливающееся с плеч Константина Устиновича. Решил так Гришин – и засуетился самым неприличным образом, но неприличным – не значит неэффективным. В прошлом году в отпуск не ходил, а возраст не располагает к работе на износ. Уехал отдыхать – конечно, в Ялту. А как не навестить отдыхающего по соседству генерального секретаря? Черненко не повезло – он был в сознании, и циник Гришин почти приказным тоном («есть мнение») поднял старика с постели и забрал с собой в Москву – близились выборы в республиканские верховные советы, и в истории не было еще случая, чтобы генеральный секретарь в предвыборные дни, даже и больной, отдыхал на море. Уже вечером Черненко лежал в кунцевской палате (год назад в ней умер Андропов), а назавтра Гришин пришел к нему во главе толпы деловитых горкомовских клерков и испуганных телевизионщиков. Клерки расставили в палате столы, повесили знамя, выставили избирательную урну, даже помогли Черненко переодеться в костюм – вот и не палата это уже, а избирательный участок. Телевидение включило свои камеры, Черненко поднял руку и прошелестел: «Хорошо». На большее его не хватило, Гришин остался ни с чем. Той же ночью Константин Устинович Черненко умер.
XXXIV
– Погодите, – перебил я его. – А если бы он тогда не умер, Гришин мог бы стать генеральным секретарем?
– В принципе, наверное, мог, – согласился он.
– А если бы не умер Устинов, у Романова остались бы шансы?
– Еще какие, – опять согласился.
– Тогда я не понимаю, что вы за министерство магии такое. Где магия? Слишком большой риск для магии каждый раз. Это уже не заговор, это лотерея какая-то. Сталин бы вас за это не похвалил.
– Ну вот давай еще Сталиным меня поупрекай, – даже обиделся. – Просто видишь ли, конспирология – мировоззрение рабов. Это совершенно рабский навык не замечать в мире ничего, кроме своего ненавистного хозяина. Сводить зло мира к злости на своего хозяина. Объяснять все неприятности мира хозяйской злой волей. Свободный человек никогда не будет конспирологом. Я объездил множество народов: из их числа самые увлеченные конспирологи – самые задавленные и обиженные на мир. Поэтому я особенно удивлен, увидев среди конспирологов здесь столь многих людей, считающих себя свободными. Прежде всего в конспирологию скатывается человек или народ, уверенный, как в рекламе, что достоин лучшего, а если лучшего нету, значит, сговорились за спиной, обнесли и обидели. Это ведь гораздо выносимее для собственного достоинства, чем все другие версии.
– И сейчас окажется, что все, что вы мне тут рассказывали – это был тест на склонность к конспирологии, который я не прошел, так?
– Ты его, конечно, не прошел, но не в этом дело. Я не знаю, как это было у Ленина, и сам готов поверить, что он все делал иначе, не как мы, то есть что у него нити заговора переплетались как-то более хитро, чем у нас. Хотя все-таки вряд ли. Не думаю, что Сталин мог бы придумать что-то, что сильно отличалось бы от того, что придумал Ленин. В общем, не знаю. Зато знаю, как был устроен наш заговор, и ты сам можешь оценить его масштабы, если в нем к весне 1985 года участвовали только двое – я и Громыко, и, например, если бы вместо Устинова умер Громыко, то неизвестно еще, разговаривали бы мы сейчас с тобой здесь или нет.
– Но если вы наследники Сталина, а Сталин был абсолютным монархом, то вы плохие наследники – привели партию к тому, что все зависело от кучи случайностей. Не понимаю. Сталин из-за вас проиграл.
– А ты можешь понять, проиграл кто-нибудь или выиграл, если не знаешь, чего он хотел, какая у него была цель? Я считаю, что задание Сталина я выполнил и, значит, Сталин победил. Почему выполнил именно так, а не иначе? А я до сих пор не вижу более правильного способа ликвидации большевизма, чем тот, который выбрал Сталин.
– Хорошо, но что получилось в итоге – это вам нравится? Вот та Россия, которая есть теперь. С Путиным, Стасом Михайловым и патриархом Кириллом.
– Не нравится. Но это уже не мое дело. Вы получили то, что я вам оставил, вы распорядились этим, как захотели. Путин – это не страшно, Сталин же говорил, что диктатура неизбежна на каком-то этапе. И надеюсь, ты понимаешь, что это диктатура не Путина, а все-таки Ельцина?
– Да, понимаю, но это вы же Ельцина привели, то есть вы и виноваты.
– Виноват, конечно. Но это был такой жестокий выбор: или диктатор, или черт знает что с массовыми казнями и ядерной бомбой.
– Но вы же говорили, что преемником мог стать и Лигачев. Почему не стал?
Он загрустил. Лигачев – хороший мужик, они до сих пор иногда видятся. Лигачева он даже да, хотел видеть своим преемником, за два года совместной работы в ЦК они очень подружились, и в дни прощания с Черненко он решил поговорить с Юрием Кузьмичом (Лигачев почему-то предпочитал, чтобы друзья называли его не кулацким именем, а именно этим, партийным, которое он сам себе придумал еще в войну в Томске) «по душам», то есть посвятить его в меченосцы – тогда ему еще казалось правильным, чтобы преемник знал, зачем он нужен и что от него требуется.
XXXV
Разговаривали у Лигачева на даче, рано утром, оба в пальто, сидели у самовара на заснеженной веранде. Лигачев мрачно слушал, молчал, а когда услышал, что лет через шесть не станет ни Коммунистической партии Советского Союза, ни самого Советского Союза, как будто проснулся и серьезно спросил:
– А пораньше никак? Больно уж не терпится.
Его отец, Кузьма Никодимович Лигачев, весной тридцать девятого вернулся из Новосибирска – его, раскулаченного, продержали год в тюрьме за контрреволюционную агитацию и отпустили по бериевской квоте. Вернулся к семье в Чулым без зубов и без правой кисти (раздробили во время пытки, потом ампутировали). Обнял Егора, сказал: «Пойдешь в Красную Армию – прокляну». Комсомолец, но все-таки в большей степени сын, Егор подумал, что отец расскажет ему про какое-нибудь романтическое антисоветское подполье в тайге, которое только и ждет, когда к нему примкнет Егор; ему выдадут полушубок и обрез, и он будет морозными ночами стрелять в коммунистов, выводить их раздетыми из теплых спален и ставить к стенке. О чем-то таком Егор мечтал с детства, но отец был безжалостен к его мечте – нет никакого подполья и никаких полушубков, есть только проклятая партия большевиков и ее верная молодая гвардия ленинско-сталинский комсомол. Вот и иди, сына, по комсомольской линии, карабкайся вверх по этой чертовой лестнице, ты смышленый, у тебя получится. Пролезай в Москву, стань лучшим, и когда окажешься на самой вершине – там уже действуй по обстановке, я в тебя верю. Егор сначала не понял, но уже через год, сидя освобожденным секретарем в нетопленой райкомовской избе, подумал – а ведь и в самом деле, это же лучше, чем по тайге бегать. Добраться до Кремля и отвинтить там самую главную гаечку.
Как он ликовал, когда Андропов вызвал его работать в ЦК. Шел по кремлевскому коридору, втягивал ноздрями затхлый капээсэсовский воздух – пора, пора. Но что именно пора, не понимал – каждый четверг в ореховой комнате собирались престарелые вожди, бормотали что-то, сопели, вздыхали – и как на них такая странища держится? Ночами подолгу засыпал, все не мог придумать, что делать. А тут, оказалось, все уже придумано за него, и он, глядя преданно в глаза своему спасителю, клялся теперь, что исполнит все, что тот ему поручит.