XLV
И он снова сидит у меня на кухне, размешивает ложечкой чай, невозмутим, как история, и я вспоминаю известные сталинские слова о роли личности в истории, что ее на самом деле нет, что верить, будто последнее слово в больших событиях всегда остается за каким-то конкретным человеком – это эсеровщина; он помнит то письмо Сталина в Детиздат и говорит, что лучше всего, пожалуй, у старого грузина как раз и получалось делать вид, что он марксист, хотя марксистом он, конечно, не был, и тот псевдоницшеанский роман забытого Арцыбашева, который когда-то ему подарил Суслов, был для Сталина его теоретическим потолком – «зато какой был практик!»
– Ты пойми, – говорит он, шумно отхлебывая из своей чашки, – вся советская история, от Ленина и до меня – это и есть доказательство роли именно личности, а не класса или экономической конъюнктуры. Да, наверное, личность должна опираться на другие личности, а те еще на кого-то – но все равно последнее слово всегда остается за живым человеком. Помнишь, мы разговаривали о том, что наша игра была слишком рискованной на твой вкус? На самом деле она была беспроигрышной именно потому, что все остальные в политбюро на всех этапах действительно верили в то, что писали Маркс и Ленин, и именно поэтому что Сталин, что я, оба так легко отщелкивали (он сказал именно «отщелкивали») их, а они смотрели на нас, как загипнотизированные. У них не было шансов, вообще ни одного шанса.
– А народ? Вот если бы к вам в кремлевские двери постучался народ и сказал бы: «Эй». Где бы вы тогда сейчас были?
– Но ты обрати внимание – народ к нам в двери не постучался. Мог бы, да вот незадача – почему-то не дошли у народа руки, и я бы мог сейчас произнести речь минут на сорок о том, что народ вообще ничего не стоит и ничего не решает, тем более что это правда. Но я не буду ничего такого говорить, наш народ не лучше и не хуже любого другого народа. То есть как любого – любого белого, европейского, христианского. Мне, ты знаешь, даже Лигачев любил доказывать, что народ у нас особенный, соборность, коллективизм и все такое прочее. Я ему говорил – Егор, проснись! Вот ты, конкретный Егор – ты что, коллективист? Когда у тебя отца сажали, ты что, бежал за помощью к народу, к общине, к коллективу? Нет же, ты рассчитывал только на себя, и когда отец вернулся, ты тоже рассчитывал только на себя, и именно поэтому ты стал членом политбюро – а пошел бы искать соборность, сам бы не заметил, как эта соборность тебя бы съела и проглотила бы, не прожевав. Русские совсем не коллективисты, если мы и уникальны чем-то, так как раз повышенным индивидуализмом. Сталин этим очень хорошо пользовался. Я, наверное, похуже.
– Интересно про русских. В Советском Союзе ведь не только русские жили.
– Ха, я бы вообще сказал, что русские-то как раз в Советском Союзе не жили вообще, то есть влачили существование – да, но не жили. Жили титульные нации в республиках, этого не отнять, и это тоже придумал Сталин, я думаю, только для того, чтобы проще было распускать Союз.
– А не распускать его было нельзя? Вот Россия без Киева и без Крыма – это вообще зачем, почему?
– Про Крым не беспокойся, это была самодеятельность Хрущева, и это легко исправляется, даже Путин исправит, когда потребуется. По Крыму еще с Крымской войны есть обязательство союзников – Крым наш, и никто против этого никогда ничего не сделает, такие обязательства пишутся кровью. А Киев – тут все просто. Сталин говорил, что из всей этой истории Россия должна выйти маленькой, чтобы не сломаться под собственным весом. Он и Карелию хотел видеть независимой, но Суслов побоялся, что ее в итоге финны заберут, а зачем нам великая Финляндия? – и оставил Карелию в РСФСР, – и тут он засмеялся. – Ты рад, что в твоей стране есть Карелия? Вот уж точно чему вас всех Сталин научил, относиться к размерам страны как к ценности. Почему ценность, зачем она – никто не знает, но вот так положено. А я тебе другое скажу. Вот о чем жалею, даже просто как ставропольчанин, как обычный человек – это что Чечено-Ингушетия и Дагестан в России остались. Иногда до сих пор о них думаю – хотя и сейчас в этом смысле не все потеряно, все равно лучше было их в союзные республики перевести, и тогда бы они уплыли с Азербайджаном и Грузией.
Я вдруг обратил внимание, что слово «Азербайджан» он произносит правильно – раньше не получалось, на съездах все над ним смеялись, «Азибержан» или еще как-то. То ли научился за эти годы, то ли притворялся тогда, черт его знает, странный старик.
XLVI
Отпраздновали новый 1987 год, и в первые же дни января о «серьезном разговоре» попросил министр обороны Соколов. Встретились в Кремле – кажется, это вообще была их первая встреча один на один, после Чернобыля маршал старался лишний раз не попадаться генеральному секретарю на глаза, и Громыко шутил, что, видимо, Соколов запирается у себя на даче, где у него стоят, как в парке культуры, игровые автоматы, и он бросает пятнадцатикопеечную монету в щелочку, приникает к резиновому окошку для обзора, пускает ракеты – мечтает о большой войне. Война маленькая, афганская, в распоряжении Соколова вообще-то имелась, но с тех пор как Громыко привез откуда-то интеллигентного доктора Наджиба и сказал, что теперь этот Наджиб будет президентом Афганистана, всем в политбюро как-то стало ясно, что и эту войну скоро придется заканчивать, уводить солдат, которых пока не убили, из афганских гор, забыть навсегда об этом Афганистане. Вслух этого никто не говорил, но как-то было ясно, как будто стены ореховой комнаты сами транслировали завтрашние политические новости напрямую в мозг членам политбюро.
Он думал, маршал и будет говорить с ним об Афганистане – о чем еще? Но Соколов, покряхтывая, разложил перед ним явно невоенного происхождения бумажки; он сразу узнал сводки Центрального статистического управления и не очень тихо вздохнул; маршал Соколов все-таки не входил в перечень тех людей, с которыми генеральному секретарю было интересно говорить об экономике. Денег, что ли, попросит?
Но маршал денег не просил, а с какой-то андроповской интонацией сказал, что ему и его коллегам (он так и сказал – «коллеги») очевиден тупик, в который зашла советская экономика, он (и «коллеги», он это повторил) склонен связывать провисание основных показателей по всем отраслям народного хозяйства с нездоровой обстановкой в общественно-политической сфере, и хотя он не считает, что вмешательство военных в управление страной это благо, но присяга, которую он принес еще до рождения генерального секретаря, не просто дает ему право, но и обязывает его положить конец разрушительным тенденциям в стране, пока есть такая возможность.
– В общем, вот письмо, – закончил Соколов и протянул лист бумаги. Генеральный секретарь пробежал глазами только по подписям. Человек пятнадцать, вообще все руководство министерства обороны, генерального штаба, командование родов войск. Да уж, дела.
Маршал, пока говорил, смотрел ему прямо в глаза – смотрел с ненавистью, как будто перед ним не генеральный секретарь ЦК, а как минимум немецко-фашистский военнопленный. Смешно – о чекистах как об угрозе говорил ему Сталин и много раз говорил Суслов, а теперь не чекисты, а армия пришла в его кабинет, и – стоп, действительно, это же его кабинет, а не маршала Соколова. Глотнул чаю с молоком, улыбнулся по-хозяйски.
– Вы высказались, товарищ маршал Советского Союза? Спасибо, – и заметил, что маршал тут же обмяк, видимо, в нервной системе включилось что-то, что отвечает за поведение на заседаниях политбюро, хорошо. – Буду с вами откровенен. Положение страны в вашем изложении выглядит гораздо более безоблачным, чем представляется мне и моим (ударение на «моим») коллегам. И ваше беспокойство я разделяю, наша страна стоит на пороге самого серьезного, беспрецедентного (он все-таки сказал «беспрецендентного», по цековской привычке – нервничал), по крайней мере, если брать послевоенный период, кризиса. О заданиях двенадцатой пятилетки уже можно уверенно сказать, что выполнены они не будут, и ЦСУ, – легкая усмешка и жест ладонью над бумажками со статистическими сводками, – придется постараться, чтобы объяснить народу, что так и было задумано. Так что здесь я могу вас заверить, что вы пришли по адресу и нашли своего союзника, и еще раз спасибо вам.
Маршал смотрел на него уже без ненависти и просто хлопал глазами – хлоп, хлоп. Главное не засмеяться; укусил себя за уголки рта изнутри и продолжил:
– Далее, товарищ маршал. Я категорически и принципиально не разделяю ваших позиций по поводу того, что трудности в народном хозяйстве как-то связаны с нашей политикой в общественной и духовной сфере. Я бы посоветовал вам взять в ЦСУ сводки за восемьдесят третий или даже восемьдесят первый год, и вы увидите такие цифры, после которых будет вообще непонятно, почему вы пришли с таким разговором только сейчас и ко мне, хотя надо было идти к Леониду Ильичу, который, согласитесь, ничего из того, чем вы сейчас недовольны, в политической сфере не делал. Я не стану сейчас, когда у нас такой откровенный разговор, забалтывать вас лозунгами, и честно скажу, что наши успехи в новом мышлении еще очень далеки от того, что мы наметили на двадцать седьмом съезде партии. Но другого пути у нас нет, и это принципиальная позиция партии и ее центрального комитета, и вы это прекрасно знаете.
Снова отпил чаю. Посмотрел на маршала. Маршал прятал глаза. Хорошо.
– Последнее. Вы прекрасно понимаете, что военный переворот – это занятие, не так чтобы очень достойное кандидата в члены политбюро да и вообще члена партии, коммуниста. Вы гордитесь годами безупречной службы – я вами тоже горжусь, Сергей Леонидович, но вспомните маршала Жукова. Даже ему такое не удалось, даже ему, а вы ведь, мой дорогой, совсем не Жуков. И напомню вам, что вы присягали не только родине, но и партии, и, каких бы оправданий вы бы себе ни искали, присягу вы все-таки нарушили – здесь, сейчас. Надеюсь, вы понимаете, что этого разговора и этого письма достаточно, чтобы вас арестовать, вот прямо тут у меня в кабинете, и поверьте, рука бы у меня не дрогнула вызвать охрану, вы мне все-таки дороги не очень при всем моем к вам уважении. И коллег ваших (взял двумя пальцами письмо, помахал им в воздухе) тоже арестовать не проблема, и вы тоже прекрасно это знаете. Что вы сделаете, танки в Москву введете? Ну попробуйте, а я на вас посмотрю.