Гордость и предубеждения женщин Викторианской эпохи — страница 45 из 68

Отчасти роман отражает превращение страха перед магией в современный страх перед наукой: страх перед чем-то непонятным, во что человек не дает себе труда вникнуть и щедро проецирует на него свои представления о злом начале. Но Франкенштейн, хотя и раскаивается в своем дерзновении, остается «современным Прометеем»: даже на пороге смерти не теряет веры в силу человеческого разума и духа, в то, что только они могут вернуть человечеству достоинство и привести его к счастью.

Когда в конце романа на судне, затертом во льдах, назревает бунт и матросы требуют от капитана, чтобы он при первой возможности повернул домой, Франкенштейн обращается к своим невольным спутникам с возмущенной речью: «Чего вы хотите? Чего вы требуете от вашего капитана? Неужели вас так легко отвратить от цели? Разве вы не называли эту экспедицию славной? А почему славной? Не потому, что путь ее обещал быть тихим и безбурным, как в южных морях, а именно потому, что он полон опасностей и страхов; потому что тут на каждом шагу вы должны испытывать свою стойкость и проявлять мужество; потому что здесь вас подстерегают опасности и смерть, а вы должны глядеть им в лицо и побеждать их. Вот почему это – славное и почетное предприятие. Вам предстояло завоевать славу благодетелей людского рода, ваши имена повторяли бы с благоговением, как имена смельчаков, не убоявшихся смерти ради чести и пользы человечества. А вы при первых признаках опасности, при первом же суровом испытании для вашего мужества отступаете и готовы прослыть за людей, у которых не хватило духу выносить стужу в опасности – бедняги замерзли и захотели домой, к теплым очагам. К чему были тогда все сборы, к чему было забираться так далеко и подводить своего капитана? – проще было сразу признать себя трусами. Вам нужна твердость настоящих мужчин и даже больше того: стойкость и неколебимость утесов. Этот лед не так прочен, как могут быть ваши сердца, он тает; он не устоит перед вами, если вы так решите. Не возвращайтесь к вашим близким с клеймом позора. Возвращайтесь как герои, которые сражались и победили и не привыкли поворачиваться к врагу спиной».

* * *

Мэри могла быть знакома с сюжетом «Фауста» из пьесы Марло, из пересказа еще одного автора «ужастиков», приятеля Байрона Мэтью Грегори Льюиса, прозванного «Монахом», так как он написал роман с тем же названием, или просто из кукольных представлений, виденных ею на лондонских улицах. Но ее Виктор Франкенштейн не слишком похож на Фауста, а «демон» – совсем не Мефистофель.

Впервые героем повести становится не могущественный маг и не падший дух, а молодой ученый, вчерашний восторженный студент, и, возможно, впервые трагедия приобретает человеческое измерение. Оба они – и Франкеншейн, и его «чудовище» – прежде всего люди, которые стремятся к добру и приходят в ужас от зла, которое сотворили.

Зло в повести Полидори аристократично и гламурно. Зло в повести Мэри живет под крышами буржуазной Женевы, оно воплощено не только в «демоне», который «зол, потому что несчастен», не только в Викторе Франкенштейне, который зол, потому что любопытен, безответственен и обуреваем гордыней, но и в добрых женевцах, отправляющих на эшафот невинную Жюстину Мориц. Это зло всесильно именно потому, что повседневно, буднично, происходит не столько из пороков, сколько из слабостей и непонимания. Франкенштейн Мэри Шелли, как и Прометей Байрона, хочет «несчастьям положить предел, чтоб разум осчастливил всех». Его беда в том, что он слишком слаб и невежественен для того, чтобы добиться своей цели. Он способен вдохнуть жизнь в мертвое тело, но не может принять на себя ответственность за свое свершение и в ужасе отвергает свое творение, которое обречено в одиночестве бродить по земле, все более озлобляясь. «Никогда и ни в ком мне не найти сочувствия, – плачет „демон“ в финале романа. – Когда я впервые стал искать его, то ради того, чтобы разделить с другими любовь к добродетели, чувства любви и преданности, переполнявшие все мое существо. Теперь, когда добро стало для меня призраком, когда любовь и счастье обернулись ненавистью и горьким отчаянием, к чему мне искать сочувствия? Мне суждено страдать в одиночестве, покуда я жив; а когда умру, все будут клясть самую память обо мне. Когда-то я тешил себя мечтами о добродетели, о славе и счастье. Когда-то я тщетно надеялся встретить людей, которые простят мне мой внешний вид и полюбят за те добрые чувства, какие я проявлял. Я лелеял высокие помыслы о чести и самоотверженности. Теперь преступления низвели меня ниже худшего из зверей. Нет на свете вины, нет злобы, нет мук, которые могли бы сравниться с моими. Вспоминая страшный список моих злодеяний, я не могу поверить, что я – то самое существо, которое так восторженно поклонялось Красоте и Добру. Однако это так; падший ангел становится злобным дьяволом. Но даже враг Бога и людей в своем падении имел друзей и спутников, и только я одинок». Возможно, не случайно Мэри назвала в романе чудовище Франкенштейна не «demon» – собственно демон, дух зла, а «daemon» – старинное слово, которым в английской традиции обозначали воплощение человеческого дарования и судьбы, например «демон Сократа».

В любом случае прав был Шелли, когда писал: «Главным достоинством этого романа является способность вызывать сильные чувства». И если он и преувеличивал, то лишь самую малость, считая, что текст «Франкенштейна» «свидетельствует о силе интеллекта и воображения, которую, как, несомненно, признает читатель, мало кому удавалось превзойти».


Голь на выдумки хитра

Фермер мог быть зажиточным, а мог быть и очень бедным, но у него был свой дом, по крайней мере на то время, пока действовал арендный договор между ним и владельцем земли. В отличие от арендаторов, владевших землей хотя бы на время срока аренды, батраки были неимущими наемными работниками, причем наемными работниками в мире, где еще не была развита система профсоюзов. Их дом, а зачастую и орудия труда принадлежали арендатору, который мог прогнать их, если считал, что держать наемного работника слишком накладно. Батрак никому не мог пожаловаться на несправедливость, на плохие условия жизни или слишком высокие требования хозяина.

Индустриальная революция привела к тому, что множество фермеров остались без земли и им пришлось искать средства к существованию. Другие балансировали на грани разорения, едва сводя концы с концами.

Бедняки придумывали массы уловок, чтобы выжить с минимумом средств. Они шили стеганые одеяла из… вощеной бумаги, прослоенной хлопковой ватой. Такое одеяло было очень недолговечным, но помогало не замерзнуть зимой. Швеи, вышивальщицы и кружевницы делали водяную линзу – ставили на стол перед свечкой прозрачный сосуд с водой. Получалась естественная линза, фокусирующая свет, и можно было работать долгими зимними вечерами. Рабочие, которые изготавливали кирпичи, закладывали в кирпич картофелины и запекали их так в общей печи. А батраки, работавшие на первых паровых молотилках, поджаривали яичницу на раскаленных лопатах. Им нужно было быстро поесть, не теряя ни минуты. Время – деньги!


Уличная жизнь Лондона в XIX веке.

«Жизнь упряма и цепляется за нас тем сильнее, чем мы больше ее ненавидим» (Мэри Шелли «Франкенштейн, или Современный Прометей»)

Возвращение в Англию. Бат

Байрон решительно заявил, что не желает иметь дела с Клер – тем и закончилась короткая, но такая плодотворная швейцарская идиллия.

В конце июля семья Шелли снялась с места. Сначала они отправились в Альпы, побывали в долине Шамони и посмотрели на гору Монблан и знаменитый ледник Мер-де-Глас – «Море льда». В романе «Франкенштейн» здесь происходит первая встреча Виктора и отыскавшего его «демона». И, перечитывая роман, мы словно мысленно следуем за семейством Шелли в этом путешествии.

Вот они пробираются верхом по ущелью реки Арвэ: «Гигантские отвесные горы, теснившиеся вокруг, шум реки, бешено мчавшейся по камням, грохот водопадов – все говорило о могуществе Всевышнего, и я забывал страх, я не хотел трепетать перед кем бы то ни было, кроме всесильного создателя и властелина стихий, представавших здесь во всем их грозном величии. Чем выше я подымался, тем прекраснее становилась долина. Развалины замков на кручах, поросших сосной; бурная Арвэ; хижины, там и сям видные меж деревьев, – все это составляло зрелище редкой красоты. Но подлинное великолепие придавали ему могучие Альпы, чьи сверкающие белые пирамиды и купола возвышались над всем, точно видение иного мира, обитель неведомых нам существ».

Вот достигают долины Шамони: «Я переехал по мосту в Пелисье, где мне открылся вид на прорытое рекою ущелье, и стал подыматься на гору, которая над ним нависает. Вскоре я вступил в долину Шамони… Ее тесно окружили высокие снежные горы; но здесь уже не увидишь старинных замков и плодородных полей. Исполинские ледники подступали к самой дороге; я слышал глухой грохот снежных обвалов и видел тучи белой пыли, которая вздымается вслед за ними. Среди окружающих aiguilles высился царственный и великолепный Монблан; его исполинский купол господствовал над долиной».

Вот поднимаются по склону долины: «Склон горы очень крут, но тропа вьется спиралью, помогая одолеть крутизну. Кругом расстилается безлюдная и дикая местность. На каждом шагу встречаются следы зимних лавин: поверженные на землю деревья, то совсем расщепленные, то согнутые, опрокинутые на выступы скал или поваленные друг на друга. По мере восхождения тропа все чаще пересекается заснеженными промоинами, по которым то и дело скатываются камни. Особенно опасна одна из них: достаточно малейшего сотрясения воздуха, одного громко произнесенного слова, чтобы обрушить гибель на говорящего. Сосны не отличаются здесь стройностью или пышностью; их мрачные силуэты еще больше подчеркивают суровость ландшафта. Я взглянул вниз, в долину; над потоком подымался туман; клубы его плотно окутывали соседние горы, скрывшие свои вершины в тучах; с темного неба лил дождь, завершая общее мрачное впечатление».