система, она принципиально несистемна. И открыта для любого нового творчества всех последующих поколений. И ляп, и хохма, и бузить, и жох, и сачок и многие другие слова пришли из этого языка. Иногда они становятся важным материалом в писательской работе. Вот пример. Диалектное слово бобка — игрушка, вообще что-то маленькое, хорошенькое, например детская рубашонка. В жаргонной речи начала XX века бобка — рубашка (еще недавно о модной рубахе говорили не батник, а бобочка). Но вспомним страшное слово, якобы придуманное Достоевским, — бобок. Откуда оно? Источник все тот же: маленький, хорошенький, игрушка таинственная, скрытная, неведомая — а оттого и страшная… Ничто не пропадает в языке, если удачно выразило себя в речи. Развитие творческой экспрессии речи определяется и питается здоровой самоиронией, которая возможна только у духовно здорового человека. В ход идет все: и условное искажение словесного образа, и иноязычное заимствование (очень распространено теперь, когда многие знают языки), и метафора, и народная этимология, близость слов, основанная часто на звучании… Но, как и в каждом серьезном деле, главное тут — не перебрать. Шутка не должна превратиться в грубость, ибо это уже недостаток вкуса, чутья и такта. Для сравнения: воровской жаргон строится по тем же лингвистическим принципам, но с прямо противоположной ориентацией на искажение речи, а не на развитие заложенных в ней творческих возможностей: то, что юные открывают, воровская речь — скрывает.
По мере надобности слово может возникнуть не раз, многие «новые» слова кажутся таковыми лишь по незнанию их истории.
Кто такие «волосатики»? Новое слово? Нет. Оно пришло из воровского жаргона начала века, в котором волосатики — чужие, не свои, подозрительные. Но еще и в середине XIX века «волосатые» ходили под подозрением (так называли, например, революционных демократов, во множестве вышедших из семинарской среды). А если покопаться, в далекие языческие времена уходит образ заросшего природной растительностью человека, который вызывает недоверие и кажется чужим. И в наши дни отчужденное отношение к «волосатикам» только кажется ощущением свежим, оно является древним. Само сочетание корня с суффиксом здесь выражает отношение к тем, кто является «волосатиком». Не случайно современный волосатик, снимая с себя неприглядность облика, прикрывается обезличенным термином, как модно теперь, — из английского: хайраст. Ни образа нет, ни эмоции, никто не осудит, полный кайф…
Забурел совсем — как будто новинка, но и этому выражению больше ста лет, и всегда оно значило то же: зазнался, сильно возомнил о себе, стал нравственно глухим. Думают, что трепаться или балдеть — новые формы, но и они встречаются в фельетонах столичных газет с конца XIX века, и в том же самом смысле, и обычно без всяких кавычек, как хорошо известные выражения. Исчезло, выплыло, снова исчезло… Нужные слова как бы запрограммированы в языке, становясь какими-то словесными «генами», и в случае надобности возникают из небытия, ничем не обогащая нас, кроме острой эмоции и свежего образа.
Словесный образ всегда неожидан, а в речи молодежи теперь он все чаще связан с интеллектуальной сферой деятельности — что выдает с головой студенческое его происхождение). Ясно как в танке — ничего не ясно.
Его идея клюнула — появилась мысль. Шлангом прикинулся — разыграл простачка. Неожиданно для себя удачно сдал экзамен — прогнулся. Скучная и неинтересная лекция — лажа, общежитие — резиденция. Конспекты лекций — ученые записки. Усердно заниматься перед экзаменами — напрягаться, и так далее (кстати, итакдалее — незнакомая девушка). А чем плохо: стоять буквой зю — работать в поле «на картошке?»
В этой речи историк языка очень часто найдет старинные корни и значения слов, которые бытовали когда-то, а затем ушли из речи, как казалось — навсегда. Ан нет: «в какой аудитории занимаемся?» — спросит преподаватель. «Где мы живем?» — спросит студент. Исконно древнее значение слова жить (пребывать, находиться) как бы всплывает в новом выражении.
Сиюминутность такой речи порождает все новые варианты, а для лингвиста это важно. Как генетик с помощью плодовитой дрозофилы ставит опыт с развитием генетических особенностей организма, так и языковед определяет направленность словесных поисков данного поколения. Вот несколько примеров из числа тех, которые «вытерпит» бумага.
Шамать — хавать — уцокать — уда́вить сменяли друг друга, и вот он, собирательный образ обжоры, прорастает из глагольного корня: удав. Что интересного для лингвиста? А то, что чем ближе к нашему времени, тем шире речевой эксперимент, причем не с диалектным и старинным словом, а со словом литературного языка. Найдены новые возможности изъяснить старинный образ собственными языковыми средствами. Значит, сегодняшний школяр хочет, чтобы его понимали все — а не только узкий круг своих. Уда́вить и удав — игра слов, но вместе с тем и приближение к искомой точности термина.
Специальным рядом в любом жаргоне рисуется портрет человека, и вот этот портрет в студенческом жаргоне наших дней: человека как абстрактной личности вовсе нет, а есть конкретный бабе́ц или кент (что очень грубо) или чувак и чувиха (что еще грубее, хотя никто не знает теперь происхождения этих слов — из воровского жаргона). А вот кочка — это голова, пакли — волосы, веточки — руки, лапы — ладони, вращалки — глаза, рубильник — нос, копыта — ноги, а ничего другого такому человеку и не полагается. Грубовато? Да, но вполне благодушно, не осудительно вовсе. Можно даже сказать, что за века существования подобные описательные выражения настолько распространились, что постепенно переходят в категорию нейтральных стилистически слов — в абстрактном смысле, разумеется: ни один лексикограф не включит этих слов в свой словарь без пометы — если вообще включит. Однако история подтверждает, что и в древности необходимость замены устаревшего слова образным приводила к тому же, и наше, вполне респектабельное, слово голова когда-то означало ни много ни мало, как черепок! Оно родственно слову желвь (черепаха), которое сохранилось в своем производном желвак.
Молодежный жаргон имеет и функциональное оправдание — самое важное из доказательств его практической ценности. Им можно, например, отпугнуть — как комара запахом, им можно высмеять или оскорбить. И вот результат: он отвалился, отлип, отсох, отрубился — в последовательности появления этих глаголов в речи. Усиление грубости — усиление силы слова в отношениях с внешним миром.
Писатели, остро чувствующие современность, замечают постоянное перетекание понятия в образном слове, стремительно утрачивающем свой задор и накал.
У Василия Белова — «Иванов провел очередную летучку — планерку — оперативку — пятиминутку (термины снашивались как медные пятаки)…» А потому что — не термины вовсе. Такие же… пятиминутки.
Описывая свои молодые годы, ушедшие 60-е, Владимир Крупин столкновением современных слов с их прежними образными эквивалентами хорошо передает самый воздух тех прежних лет: «В те годы это называлось кадрёжкой, сейчас — приколом», а что теперь стекляшка — было тогда деревяшкой, а что делает диск-жокей, то в эпоху домашних патефонов выпадало на долю заводилы. «А китайские кеды? Куда там кроссовкам.»
Отрицательная характеристика неприятного человека создается на новых языковых основаниях. Кого называют ласково страшок? Как назовут делягу? Нужник — нужный человек. В смехе рождается истина, в сокровенности словесного образа отражается и наше отношение к тому, что требует незамедлительной оценки.
Эмоция и есть отношение, всегда конкретное, сиюминутное. Но ее не выразишь, ее не поймут, не будь в основе ее глубокого словесного образа, что таится до времени в глубинах корня. В этой речи, собственно, и нет ничего, кроме попытки выявить образ.
Вспомним выражение о своей руке или протекции. Молодежи мало выражения имеет руку. Скажут: имеет волосатую руку. Так верней, потому что волосатая покрепче, она надежней все устроит и уладит. Но когда на этом ироническом образе строится отвлеченный термин волосатость, трудно понять, о чем речь: образ утрачен (термин его поглотил).
Во всяком случае подобное словотворчество вполне естественно, как естествен, например, одуванчик в поле. Но отцветет одуванчик — сорвите его, иначе занесет он свои семена во все огороды окрест, доставит хлопот. Не к чему насыщать подобными словечками и молодежные повести. Особенно много их в современных журналах. Можно составить целый словарь выражений, откровенно грубых, но чем-то милых авторам таких повестей. Вот разговор молодых людей, составленный из реальных фраз, которые извлечены из журнала «Юность»:
— Опять завелся! Завязывай!.. Заимел на всякий, притырок, и отвалить захотел?
— Ты не сечешь моих мыслей, фантомас. Только большое дело дает большой кайф.
— Перебьешься. А уж фасад я ему покрашу, дам по рогам, это уж точняк.
— Уловил… Сделаешь? Спасибо, старина. Так звякни.
Вот уж верно: «Ой, ребята! жутко хорошо!»
Молодежная речь — речь устная. Тут важна интонация, отношение, даже взгляд, который способен сгладить ощущение грубости или выразить мысль с убийственной остротой. Записанное, да еще и поданное столь густо на печатных страницах, утрачивает оно почти весь свой аромат, как цветок на гербарном листе. Не дело писателя — хватать все подряд, что подвернется под руку. Литература обязана делать выбор — из многих вариантов речи. Литературный язык — не разговорная речь и тем более не жаргон. Искусство художественного слова, как говорят мастера, — это способно