— Тогда вперед! Победа или смерть!
— Победа или смерть!
Герольф пустил коня в галоп и погнал напрямик вниз по склону. Берг пришпорил своего и поскакал за ним.
13Где ты?
Где ты, Лия? Я так давно тебя ищу.
Я вижу тебя повсюду, а тебя нигде нет.
Где ты? Ведь не думаешь же ты, что я умер? Скажи, моя маленькая вольная телочка, моя великая любовь, моя нежная, ты ведь знаешь, что я не могу покинуть тебя вот так, не обняв, не прижав к себе так крепко, что никто не смог бы нас оторвать друг от друга. Не думаешь же ты, что я умер, не простившись с тобой, когда у нас вся жизнь впереди, чтобы ласкать друг друга, смеяться… ziliadin… учиться друг у друга новым словам. Скажи, моя любовь, ты ведь не думаешь, что я умер?
Когда я вылез из этой дыры, я был гаже всякой крысы. Худой, всклокоченный, бледный как смерть. На меня, должно быть, жутко было смотреть, но я был жив. То есть сердце у меня билось, легкие вдыхали воздух, и даже умственные способности сохранились. И вот доказательство: я сумел произнести фразу, которой ты меня научила и которая, по всей вероятности, спасла меня.
После свидания с Бриско я долго еще ничего не чувствовал, словно опустошенный. Братишки, которого я потерял, больше не было — не было вообще нигде, кроме как в моей памяти. Поиски окончились.
Рано утром пришел Леннарт. Принес мне хлеба и воды. Он спросил, не надо ли мне передать еще какое-нибудь послание. Я сказал, что надо, только мне бы еще карандаш и бумагу. Письмо я собирался написать длинное, кровью столько не напишешь. Довольно скоро он вернулся, приоткрыл люк ровно настолько, чтобы просунуть блокнот и огрызок карандаша, и бросил их мне. Несомненно, это было не положено, более того, запрещено.
Он здорово рисковал. С этими своими круглыми очочками он выглядел робким, даже трусоватым, а оказался храбрым парнем. К тому же он единственный из всех солдат, каких я только встречал за всю кампанию, кто не поленился изучить твой язык — язык неприятеля. Еще, конечно, я, но у меня была на то веская причина.
Я подложил блокнот под полоску света, начал писать: «Дорогие родители…» — и мне стало до того грустно, что продолжить я так и не смог. Как сказать им правду, чтобы она не стала для них сокрушительным ударом? «Пишет вам ваш сын Александер… простите, но придется вас огорчить… я дезертировал… меня поймали… сейчас я сижу в погребе и жду расстрела…» Как сказать такое родителям? А лгать им на пороге смерти — это как?
Так и прошел день: я сидел с карандашом в руке, безнадежно уставясь в блокнот. Наверху бухали пушки — я предположил, что это очередная попытка штурмовать столицу. Когда стемнело, блокнот у меня был закапан слезами, а написать я так ничего и не написал. Ночь промаялся без сна. Было холодно. Болело плечо.
Утром я последний раз видел Леннарта. Он спустил мне котелок с похлебкой. Я спросил, скоро ли меня должны расстрелять. Он сказал, что сейчас всем не до того. Я спросил, а до чего же, и он ответил только: «Казаки подходят». Не очень-то это было понятно. Я раньше и слова такого не слыхал — казаки.
А потом, где-то в середине дня, началось. Пальба, лязг железа — там, наверху, шло сражение. Глухо доносились крики и конское ржание. Даже ничего не видя, можно было понять, что бьются жестоко и упорно. Несколько раз сражающиеся оказывались совсем близко от люка. Я слышал, как они кричали. То ваши, то наши, то на твоем языке, то на моем. И мало-помалу до меня дошло, что там, наверху, происходит что-то небывалое. А главное, я понял, что этот погреб, где я так томился, уже больше не тюрьма, не преддверие смерти. Он стал, наоборот, убежищем, где я, возможно, от нее укроюсь! Я находился прямо посреди жесточайшей бойни, но огражденный, неприкосновенный.
Мне вспомнилась история про узника, который один остался в живых в городе, уничтоженном извержением вулкана: его спасло то, что он был заточен в подземной камере. Еще вспомнилось, как, бывало, дома, на Малой Земле, в ночи бушевала вьюга, а мы с Бриско смотрели на нее в окошко. Мы слушали завывания ледяного ветра, а он не мог до нас добраться. Мы были в надежном убежище.
К утру все стихло. Наверху воцарилось какое-то нездешнее безмолвие. Леннарт не появлялся. Что же там, наверху, происходит? Все перебиты? Или сдались? Или столица пала?
Я долго выжидал, прежде чем решился подать голос. Потом стал звать на помощь. Сперва негромко, боясь, как бы не услышали, — смешно, сам понимаю. А там уж и кричал, и вопил во всю глотку. Никто не отзывался. Тут я задумался: а не станет ли этот погреб, который был мне сначала тюрьмой, потом убежищем, в конечном счете моей могилой? Всю воду я давно уже допил. Меня мучила жажда, я смертельно устал.
Я решил поберечь силы и кричать только тогда, когда услышу, что около люка кто-то есть. Четыре раза — или пять — я что-то такое слышал, но сколько ни орал, никто так и не ответил. С каждой такой неудачей я все больше слабел и падал духом.
А потом случилось чудо. Я уже не знал, сколько дней и ночей просидел так, голодный, обессилевший, измученный болью. Больше всего я боялся уснуть и проспать свой шанс на спасение. Так что я лежал навзничь и старался не уснуть; лежал, не сводя глаз с люка, напряженно прислушиваясь, а в здоровой руке держал котелок, готовый в любой миг метнуть его в крышку люка. И вдруг моя полоска света словно мигнула. Кто-то наверху пересек ее, может быть, даже присел на край люка. Я подскочил, заорал:
— Ээ-эй! Э-э-эй!
И метнул котелок — он ударился о доски люка. Я услышал детский голос — ребенок говорил на твоем языке, Лия. Что именно он сказал — не знаю. Очевидно, что-нибудь вроде «Там внизу кто-то есть!» Я снова закричал:
— Э-э-эй! Откройте!
Минутой позже люк распахнулся и в отверстие спустили лестницу. Свет ослепил меня. Ошалелый, весь дрожа, я вскарабкался наверх. Люди, которые меня выпустили, выглядывали из-за нагромождения обломков. Они, должно быть, гадали, что за неведомое слепое чудище вылезет сейчас из недр земли. Я увидел шатры цвета глины и людей, сидящих перед ними у костров. Я направился к ним, спотыкаясь о горелые бревна, кое-где пробираясь на четвереньках. Они молчали и смотрели на меня недоуменно. На мне, конечно, была стеганка Родиона, но сам-то я был fetsat, и стоило мне заговорить, они бы тут же это поняли.
И тут я вспомнил тебя, Лия, и ту фразу, которой ты меня научила. «После такого приветствия никто из наших не сделает тебе ничего дурного…» Вот что ты говорила. И тогда я произнес заветные слова: «Otcheti ots…» — потому что я ведь обращался к нескольким людям; нет, не «otcheti tyin», это когда обращаются к одному, видишь, как хорошо я все запомнил, я прилежный ученик… «otcheti ots»… «мир вам…» и жест, полагающийся при этом, ты мне его показывала, поднять правую руку, не высоко, вот так, потом приложить к груди.
И знаешь, что тогда произошло? Знаешь, что они сделали, услышав от меня эти слова? Они покатились со смеху! То, что грязный, всклокоченный, изможденный призрак говорит им «otcheti ots» со своим чужеземным акцентом, показалось им невероятно смешным. Тогда я тоже засмеялся. Что мне еще оставалось? Но это отдалось в плече такой болью, что я схватился за него и рухнул на колени. Один из этих людей подошел ко мне. Я вспомнил, как по-вашему «мне больно», и сказал:
— Matyé…
Он обернулся и что-то крикнул крутившемуся поблизости мальчонке. Тот убежал и скоро вернулся с благодушным толстяком, который принялся прощупывать мое плечо теплыми огромными ручищами, дыша на меня перегаром. Помню, он при этом что-то напевал себе под нос, словно за давно привычной будничной работой. Я предположил, что это костоправ. Так оно и было. И этот костоправ свое дело знал. Он уложил меня на спину и сам тоже лег под прямым углом ко мне. Одну ногу подсунул мне под лопатку, другой уперся в шею. Ухватил меня за запястье и с силой потянул на себя всю руку, одновременно крутанув ее. Я услышал, как в плече хрустнуло, щелкнуло. И оно встало на место. А я потерял сознание.
Они обращались со мной не как с врагом. Для них я был не fetsat, а тот, кем я и был на самом деле — восемнадцатилетним мальчишкой, против воли втянутым в эту войну, едва живой и нуждающийся в помощи. Они приютили меня. Вылечили. Они накормили меня, напоили и обогрели. Всякий раз, как я об этом вспоминаю, комок подступает к горлу. Я этого никогда не забуду.
В основном я помалкивал, кроме тех случаев, когда мог объясниться с помощью известных мне слов их — твоего — языка: skaya — вода… firtzet — огонь… itiyé — все хорошо. Я заново переписал в блокнот Леннарта слова, которые были в нашей тетрадке, и добавил те, которые выучил здесь: nyin — город, chudya — плечо… еще глагол, который забыл у тебя спросить: ziliadin — смеяться. Красивое слово — ziliadin… у него в середине твое имя — lia…
У стен освобожденной столицы было оживленно и людно. Народ стекался отовсюду — горожане, возвращающиеся на родное пепелище, родственники и друзья осажденных. Мужчины, женщины, дедушки и бабушки, ребятишки, младенцы, все укутанные по-зимнему, тысячи бронзовых лиц, разрумянившихся от мороза, музыка их — твоего — языка, почти непонятного и при этом такого знакомого. Не знаю, откуда бралась еда: картошка, вяленая рыба, баранина, черный хлеб. Удивительное дело: я спустился под землю в одном мире, а вышел наверх совсем в другом. Ни единого солдата армии Герольфа, ни единой армейской палатки, ни одного мундира — ничего. Как будто ничего этого здесь никогда и не было. Несмотря на нехватку всего, даже самого необходимого, по вечерам люди пели и танцевали у костров. Я смотрел на них из-под одеяла, лежа у огня, и всерьез задавался вопросом — не снится ли мне это все.
Семья, приютившая меня, состояла человек из тридцати. Была там родоначальница, старуха непонятно какого возраста, разбитая параличом, — они ухаживали за ней и называли ее Talynia. Остальные были ее потомки, но в степенях их родства я так и не разобрался.
Когда я более или менее оправился и плечо перестало болеть, я нарисовал в блокноте твой портрет. Не с первой, а, наверно, с двадцатой попытки, но получилось довольно похоже. Все, кроме глаз. Их и невозможно изобразить. Я показывал рисунок всем окружающим и называл твое имя: Лия. Они отрицательно мотали головой. Нет, такой девушки они не знают. Еще говорили: halyit… красивая. Мне приятно было это слышать, но что толку?