Горе от ума — страница 35 из 55

248

Д. И. Писарев не посвятил «Горю от ума» отдельной статьи. Наиболее отчетливо о Грибоедове и его пьесе он высказался в статье «Пушкин и Белинский» («Русское слово», 1865, апрель, июнь), где причисляет «Горе от ума» к «величайшим произведениям нашей литературы». По заявлению критика, Грибоедов проявил себя в «Горе от ума» «замечательным мыслителем», нарисовав «историческую картину», сосредоточившую в себе «весь смысл» эпохи. «Грибоедов в своем анализе русской жизни дошел до такой крайней границы, дальше которой поэт не может идти, не переставая быть поэтом и не превращаясь в ученого исследователя». Чацкого (вместе с Бельтовым и Рудиным) критик причислил к тому разряду литературных героев, которые страдают „от того, что вопросы, давно решенные в их уме, еще не могут быть даже поставлены в действительной жизни“. Писарев объявил о „кровном родстве“ „новейших реалистов“ с этим литературным типом: „без них не могло бы быть и нас“».249

Критика 60-70-х годов не представила целостного разбора комедии Грибоедова, даже затемнила общий смысл пьесы; в оборот позднейшего времени из высказанных тогда суждений могло быть воспринято только несколько отдельных наблюдений и оценок, например о близости Чацкого к декабризму, ярко-сатирическом характере пьесы и т. п.

Но уже в то время русские читатели получили прекрасную характеристику «Горя от ума» не от присяжного критика, а от одного из крупнейших русских писателей, И. А. Гончарова. Гончаров всегда любил «Горе от ума», много раз видел пьесу на московской и петербургской сценах, постоянно ее перечитывал, и плодом этого культа Грибоедова явилась его знаменитая статья «Мильон терзаний» («Вестник Европы», 1872, № 3). В противоположность обычным суждениям, видящим в «Горе от ума» только блестящую картину нравов или неистощимый кладезь эпиграмматических прописей на темы морали, — Гончаров исходит из целостного понимания «Горя от ума» как драматического произведения и разбирает его «как сценическую пьесу в ее общественном и литературном значении» — с высоким и зрелым пониманием проблем сценического реализма.

Прежде всего Гончаров восстанавливает в его художественных правах образ Чацкого, к которому он относится с теплым сочувствием, как к живому лицу, которое «несравненно выше и умнее Онегина и лермонтовского Печорина. Он искренний и горячий деятель, a тe — паразиты, изумительно начертанные великими талантами, как болезненные порождения отжившего века».250 Другая заслуга Гончарова состоит в том, что критик раскрывает «ход пьесы» и «выделяет из нее драматический интерес комедии, то движение, которое идет через всю пьесу, как невидимая, но живая нить, связующая все части и лица комедии между собою». В сценическом развитии пьесы Гончаров выделяет две линии: 1) любовную драму Чацкого, «горячий поединок» с Софьей — «самое живое действие, комедию в тесном смысле, в которой принимают близкое участие два лица, Молчалин и Лиза», и 2) общественную драму, «другую борьбу важную и серьезную, целую битву» — между Чацким и фамусовским обществом. «Мильон терзаний» сложился для Чацкого из его сердечной неудачи и вражды косного общества.

Характеристика Софьи составляет еще одну важную заслугу Гончарова как критика. Еще Белинский признавал в ней «какую-то энергию характера», позволяющую ей не дорожить ничьим мнением и с презрением отвергать Молчалина, когда он оказался разоблаченным. Гончаров обставил это верное, но общее и беглое суждение целой системой психологических наблюдений и доказательств, добытых тщательным анализом всего текста комедии. К Софье он относится с теплым сочувствием, как и к Чацкому, обнаруживает в ней черты, близкие Татьяне Пушкина. «Вообще к Софье Павловне трудно отнестись не симпатично: в ней есть сильные задатки недюжинной натуры, живого ума, страстности и женской мягкости. Она загублена в духоте, куда не проникал ни один луч света, ни одна струя свежего воздуха. Не даром ее любил и Чацкий». Значение самого Чацкого представляется Гончарову более, чем обычного бытового или психологического типа; в Чацком есть и общечеловеческие черты: Чацкий — воин, «и притом победитель, но передовой воин, застрельщик и — всегда жертва»;251 «Чацкого роль — роль страдательная: оно иначе и быть не может. Такова роль всех Чацких, хотя она в то же время и всегда победительная. Но они не знают о своей победе, они сеют только, а пожинают другие — и в этом их главное страдание, то есть в безнадежности успеха».252 «Чацкий неизбежен при каждой смене одного века другим. Положение Чацких на общественной лестнице разнообразно, но роль и участь все одна от крупных государственных и политических личностей, управляющих судьбами масс, до скромной доли в тесном кругу. Вот отчего не состарился до сих пор и едва ли состарится когда-нибудь грибоедовский Чацкий, а с ним и вся комедия. И литература не выбьется из магического круга, начертанного Грибоедовым, как только художник коснется борьбы понятий, смены поколений <…> Много можно бы привести Чацких — явившихся на очередной смене эпох и поколений — в борьбах за идею, за дело, за правду, за новый порядок, на всех ступенях, во всех слоях русской жизни и труда — громких, великих дел и скромных кабинетных подвигов».253 Сам Гончаров приводит два примера. Один из них относится к человеку, который сам резко обличал Чацкого, — к Белинскому («прислушайтесь к его горячим импровизациям — и в них звучат те же мотивы и тот же тон, как у грибоедовскою Чацкого. И также он умер, уничтоженный „мильоном терзаний“…»254), другой — Герцен, в сарказмах которою, бросаемых в разные темные, отдаленные углы России, «слышится эхо грибоедовского смеха и бесконечное развитие острот Чацкого».255

Правда, в круг Чацких Гончаров не помещает декабристов, и это большой пробел в его исторической схеме, но тем не менее значение Чацкого как общественного борца раскрыто им глубоко.

Критический этюд Гончарова, написанный изящно, прекрасно аргументированный обильными цитатами из «Горя от ума», полный тонких эстетических и психологических наблюдений, разъяснил многое впервые и навсегда в понимании пьесы. Гончаров оказал сильное влияние на последующую критику. Исправляя ошибку Белинского, Гончаров доказал стройное сценическое развитие пьесы и восстановил Чацкого в его художественном и психологическом значении.

Из других крупных художников слова 60-80-х годов никто не высказался о комедии Грибоедова с такой полнотой и убедительностью. Ее обошел молчанием Тургенев, охотно высказывавшийся о других явлениях русской и мировой литературы и сам бывший тонким и чутким драматургом. Не находим суждений о комедии и у Л. Н. Толстого, художественная мысль которого работала над той же эпохой, что и Грибоедова. Как критик не высказался о «Горе от ума» и Салтыков-Щедрин.

Несколько оригинальных и знаменательных суждений о произведении Грибоедова находим у Ф. М. Достоевского. Достоевский с детства любил «Горе от ума»; по-видимому, свои отроческие впечатления воспроизводит он в «Подростке» (ч. I, гл. 6, III) в рассказе Аркадия об исполнении Версиловым роли Чацкого. В подготовительных материалах к роману «Бесы» он вкладывает в уста Шатова своеобразную, единственную в своем роде оценку Чацкого: «Чацкий и не понимал, как ограниченный дурак, до какой степени он сам глуп. <…> Он кричит: „Карету мне, карету!“ в негодовании, потому что не в состоянии и сам догадаться, что можно ведь и иначе проводить время, хоть бы и в Москве тогдашней, чем „к перу от карт и к картам от пера“. Он был барин и помещик, и для него кроме своего кружка ничего не существовало. Вот он и приходит в такое отчаяние от московской жизни высшего круга, точно кроме этой жизни в России и нет ничего. Народ русский он проглядел, как и все наши передовые люди, и тем более проглядел, чем более он передовой. Чем больше барин и передовой, тем более и ненависти — не к порядкам русским, а к народу русскому. Об народе русском, об его вере, истории, обычае, значении и громадном его количестве — он думал только как об оброчной статье. Точно так думали и декабристы, и поэты, и профессора, и либералы, и все реформаторы до Царя-Освободителя. <…> Ведь они и не понимали, что цари несравненно их либеральнее и передовее, потому что цари всегда вместе с народом шли, даже при Бироне. Эта мысль у царей родилась еще давно, а декабристу Чацкому и в голову не приходила».256 Этот взгляд Шатова на грибоедовского героя всецело разделялся и самим Достоевским. В его записной книжке находим вариант филиппики Шатова: «Комедия Грибоедова гениальна, но сбивчива: „Пойду искать по свету…“ Т. е. где? Ведь у него только и свету, что в его окошке, у московских хорошего круга, не к народу же он пойдет. А так как московские его отвергли, то значит „свет“ означает здесь Европу. За границу хочет бежать. Если бы у него был свет не в московском только окошке, не вопил бы он, не кричал бы он так на бале, как будто лишился всего, что имел, последнего достояния. Он имел бы надежду и был бы воздержнее и рассудительнее. Чацкий — декабрист. Вся идея его — в отрицании прежнего, недавнего, наивного поклонничества. Европы все нюхнули и новые манеры понравились. Именно только манеры, потому что сущность поклонничества и раболепия в Европе та же».257 В этих суждениях Достоевского, несомненно, много преувеличений и даже ошибок. Как раз именно Грибоедов и его герой, по самому строю своих мыслей и чувств, близки к тому, что так дорого Достоевскому, — к народу. Но родство Чацкого, бытовое и психологическое, с барской средой, его декабристские настроения отмечены сильно и правильно, а попытка оценить Чацкого с широкой принципиальной точки зрения заслуживает серьезного внимания.